moholy-nagy

[info]gileec


vision in motion

п р и г л а ш е н и е м е н я п о д у м а т ь


ВООРУЖИВШИСЬ (начало)
moholy-nagy
[info]gileec
Георг Гросс. "Кафе "Мегаломания", 1915.--->

Вооружившись теорией, Леттристский Интернационал занялся практикой. В письме к Жану-Луи Бро весной 53-го, Вольман обобщает:

Как у нас дела после твоего ухода? Жоэля недавно отпустили из тюрьмы на поруки. Освободили и Жан-Мишеля с Фредом (пришлось, конечно, откупиться). Маленькая Элен тоже вышла на прошлой неделе после дурацкого ареста в помещении для прислуги где-то в Венсене. Она была с Жоэлем и Жан-Мишелем (естественно, пьяными), не хотевшими открывать дверь полиции, которая вызвала подкрепление. В суматохе, они потеряли печать Леттристского Интернационала. Линда еще не доказала себя на деле – Сара все еще в кутузке, но ее заменяет ее шестнадцатилетняя сестра. Были и другие аресты, за наркотики, за бог знает что – уже становится просто скучно. Потом еще Ги-Эрнест – он провел десять дней в изоляторе, куда упекли его родители после того, как он попытался себя задушить. Сейчас он уже вернулся. Серж выйдет из тюрьмы 12 мая. Позавчера меня уже просто начало тошнить от «Мюано» (кафе – прим.пер.). Новой забавой в нашем квартале стала ночь, проведенная в катакомбах (еще одна светлая идея Жоэля)…

Это, пытались внушить себе члены ЛИ, было репетицией революции, которую они пообещали друг другу совершить: суперцессия искусства и конец работы, калейдоскоп положений и конфликтов ради уничтожения актеров в трагедии и возвращения настоящих людей к жизни – первой революции, убеждали себя члены ЛИ, осознанно основывающейся не на критике страдания в господствующем обществе, но на «всесторонней критике его идеи счастья», критике действием, новым качеством повседневности. Счастье по-прежнему оставалось новой идеей в Европе спустя сто шестьдесят лет после оглашения приговора Сен-Жюсту как изменнику революции – после этого он, голос Нового Человека, всю ночь не проронил ни слова, пока его везли от Комитета Общественной Безопасности к гильотине. С тех пор все официальные революции основывались не на счастье, а на правосудии, и на этой скале они разбивались на кусочки или обращались в камень. Но разве все настоящие революционеры не были движимы желанием счастья, – как написал Иван Щеглов в своем «Своде правил для нового урбанизма» - и жаждой мира, где невозможно будет не влюбляться? Они затруднялись признать это; а в тех отдельных случаях, где они все же это признавали, не оставалось никаких свидетельств. Что значит мое счастье перед жаждущей пищи и одежды толпой? Ничего не значит, говорили владельцы революционной традиции. Заняв место в «катакомбах видимой культуры», ЛИ обнаружил проход, ведущий назад к Братьям Свободного Духа: «мое счастье должно оправдывать само существование». Так противоречащие друг другу первоосновы счастья и правосудия стали одним целым; именно об этом, полагали члены ЛИ, говорил Сен-Жюст.

   
Родившийся в 1767 году, казненный в 1794-м, Луи-Антуан де Сен-Жюст был пророком Республики Добродетели: добродетели, скрытой в каждом человеческом сердце, подавленной и извращенной хозяевами старого мира, который был выхолощен из каждого нового гражданина – или, наоборот, навязан. Познав новую страсть к счастью, на мгновение Сен-Жюст оказался способен привить ее остальным: словами, следовавшими за «новой идеей в Европе», было «Я предлагаю вам соответствующий закон». Он взошел на сцену мировой истории, стоя одной ногой в Париже, другой в Спарте. Он говорил Ликургу и Фукидиду, говорил Ленину и Пол Поту и он знал, что они его услышат. ЛИ выступали в баре, где подавали franchise (прямоту) и утешение наряду с пивом и вином – у берлинских дадаистов подобное место называлось «Кафе «Мегаломания». Там ЛИ пытался поймать интонацию Сен-Жюста - а это было непросто – простую и иступленную, яростную и спокойную, интонацию сокровенных слов: «Разум это софист, ведущий добродетель на эшафот». Можно было обдумывать их много дней или просто взглянуть на лицо Сен-Жюста, на его портреты и изображающие его гравюры, но, как и сам молодой человек по истечении своего времени, они молчали. Если один портрет сухой, резкие скулы и прикрытые глаза, то другой – приятный, щеки пухлые и гладкие, глаза невинны. «Сказать по правде, бороться стоит лишь за то, что любишь», говорил философ Террора. «Борьба за всех остальных это лишь следствие».

Окончание следует

ДАДА ОТЛИЧАЛСЯ
moholy-nagy
[info]gileec
Дада отличался своим нежеланием делать прогнозы и нежеланием быть неожиданным. «Дада – гласит манифест 1919 года, приписываемый Хюльзенбеку, Хаусманну и Баадеру – единственный банк в мире, что выплачивает проценты вечно. Вкладывайте деньги в дада!»

Дада это тайный черный рынок… дада не подвластен никакой экономической комиссии. Даже Deutsche Tageszeitung живет и умирает вместе с дада. Если желаете откликнуться на это объявление, то приходите между 11 и 2 часами ночи на Аллею Победы между Иоахимом Ленивцем и Отто Хлюпиком и спросите полицейского, где находится тайник дада. Потом возьмите банкноту в тысячу марок, заклейте ею золотую H в Hindenburg и прокричите три раза – сначала пиано, затем форте и в третий раз фортиссимо – дада. После этого Кайзер (который живет вовсе не в Амеронгене, как сообщают из соображений безопасности, а между ног у Гинденбурга) появится из секретного люка и внятно повторяя в ответ дада, дада, дада, выдаст вам деньги. Будьте точными: “W.II” следует не за “I.R.”, а за «дада». I.R. не котируются сберегательным банком. Вдобавок вы можете перевести свой баланс на дада в любом филиале Deutsche Bank, Dresden Bank, Darmstadter Bank и Discountocompany. Эти четыре банка называются “D” или дада-банки, так что китайский император, японский император и новый русский император Колчак уже имеют в этих банках дада-пошлины (это раньше называлось “денежная расписка», но теперь переименовано в «дада»; один из филиалов также можно найти на левой башне Нотр-Дама).

Дада пускал в расход по дешевке высоко рискованные долговые обязательства. Цена поднималась, если был известен пароль: «дада» - рискованно, но на следующий день купюры стирались. Дада платил по двустороннему связующему фактору: все или ничего. Чтобы войти в дело, ты платил пенни, чтобы выйти из него, ты платил столько же. Ты мог войти из презрения к истории – но затем ты пленялся возможностью ее творить, потому что история взяла на себя долг, который никогда еще не был оплачен – оставшийся в обыденных, исчезающих мгновениях, долг позабылся и даже расписки все потерялись.

Расписки были подписаны Богом. В них говорилось, что, не исполнив обещание Рая, Царства Божия на Земле, Он обязуется вернуть мужчинам и женщинам все установленные активы: всех зверей на поля, всех птиц на небо. Хитрость заключалась в том, что сами мужчины и женщины не были никак установлены: хозяева творения, они не могли быть хозяевами самих себя. Следуя логике тех, кто воспринимал вторжение в Нотр-Дам не как преходящий скандал, а как брешь в остановившемся времени, это означало, что бог являлся всего лишь должником с умелым адвокатом: Иисусом Христом, эсквайром.

Те же расписки, что не затерялись, были сожжены вместе с теми, кто пытался их обналичить. Гностическое открытие, что Бог вполне может проявиться в человеке, что человек может быть богом, что земная жизнь может стать райской, что рай вполне может вполне может наступить на Земле, было отброшено в подполье. Но и там это открытие подверглось сильнейшему давлению, для того, чтобы, когда оно снова обнаружит свое существование, оно не утратит силы превращать жест в знамение, шутку в бомбу.

Основная идея Братства Свободного Духа никогда не была полностью заглушена. В Средневековье это была мысль о том, что власть церкви может обрушиться, если усилить мистическую составляющую, свойственную ей изначально. В современном мире этим стала мысль о том, что маленькая группа, вроде Леттристского Интернационала, может обрушить светскую власть, если усилить мистицизм, тайно содержащийся в области мирского – мистицизм, теперь запечатлевшийся в товарах потребления и репрезентациях, в деньгах и искусстве, что в наше время вышли за пределы церкви. В начале 1950-х это была свобода доказывать, что общество это лишь концепция, а судьба является надувательством, что новый мир не лучше старого – что приводило к ситуации, когда правильная погода, правильное освещение, правильные слова, правильные актеры, правильный театр, вся общественная жизнь, всякое учреждение и любой обычай могли обрушиться быстро и окончательно, подобно империям, восхваляемым историческими книгами.

Братья Свободного Духа, писал Норман Кон в книге, известной ситуационистам как Fanatiques de l’apocalypse,

не были революционерами социального толка и не находили своих последователей среди бурных масс городской бедноты. На самом деле, они были гностиками, помешанными на своем собственном спасении; но гнозис, к которому они пришли, являлся квази-мистическим анархизмом – настолько отчаянным и неограниченным утверждением свободы, что доходило до тотального отрицания любого рода смирения и ограничения. Их можно рассматривать как отдаленных предков Бакунина и Ницше или, скорее, той богемной интеллигенции, которая за последние полвека вдохновлялась самыми радикальными заявлениями Бакунина и Ницше. Но индивидуалисты в такой крайней степени могут легко стать именно революционерами социального толка – и довольно успешными – если возникнет потенциальная революционная ситуация.

В октябре 1967 года в 11-м выпуске Internationale situationniste можно было обнаружить не подписанную цитату из Нормана Кона под фотографией ветхой витрины, которая сопровождалась подписью «ПРЕДПОЛАГАЕМОЕ МЕСТО ВСТРЕЧИ СИТУАЦИОНИСТСКОГО ИНТЕРНАЦИОНАЛА В ПАРИЖЕ»:

Это характеристика такого рода движения, чьи замыслы и предпосылки безграничны… Какой бы ни была история отдельного индивида, вместе им удалось сформировать опознаваемый общественный слой – несостоявшуюся и часто бедную интеллигенцию… А затем можно наблюдать образование группы необычного толка,

«настоящий прототип – продолжает Кон свою мысль, которую не цитируют ситуационисты – современной тоталитарной партии» -

группы активной и крайне жестокой, преследуемой апокалиптическими наваждениями и убежденной в своей непогрешимости, ставящей себя бесконечно выше остального человечества и не признающей ничего, кроме своей предполагаемой миссии… Безграничное, тысячелетнее обещание, данное с безграничной полупророческой уверенностью нескольким неустойчивым и доведенным до отчаяния людям в том обществе, где распадаются традиционные нормы и отношения – здесь, по всей вероятности, лежит причина возникновения очень специфичного подпольного фанатизма…

Ситуационисты практиковали détournement: все культурное наследие становилось общим, не существовало разделения на авторов и читателей, не указывались никакие источники, потому что идеи свободно витали в воздухе. Ситуационисты применяли иронию, ведь ирония - важная составляющая détournement. Но ирония их была очень специфична; она одновременно предупреждала читателя, что ситуационисты осознают свою нелепую апокалиптичную иллюзию, но вместе с тем, имеют в виду именно то, о чем пишут. Это был тот остывший котел, под которым теории Изу и четверка из Нотр-Дама вновь разожгли огонь.

Конец главы. [ее начало]

17 НОЯБРЯ
moholy-nagy
[info]gileec
17 ноября 1918 года, или это было 16 августа (а может, это был 1917 год), дадаист Йоханнес Баадер вошел в Берлинский кафедральный собор. Если все же это случилось 17 ноября 1918-го, то, значит, спустя десять дней после того, как Курт Эйснер объявил о создании советской республики в Баварии, девять дней спустя после начала Ноябрьской революции, спустя день после созыва национального Конгресса Räte, съезда советов, автономных групп рабочих, солдат и интеллигентов, теперь объединившихся для создания нового мира на обломках старого. На улицах слышалась стрельба, а за закрытыми дверями домов поселился голод. На какое-то мгновение Германия как будто бы прекратила существование.

Иногда Баадера посещало видение основателя мормонизма Джозефа Смита, но гораздо чаще он объявлял себя Иисусом Христом, заявлял, что запутавшиеся сторонники дада пытаются все свести к иронии; но это было не так. Баадер был одним из тех сомнительных психов, что неизбежно примыкали к нигилистическим движениям и выходили в них на передний план – к движениям, которые стирали границы между идеализмом и нигилизмом: как говорил Георг Гросс о берлинских дадаистах, что в другую эпоху они были бы флагеллантами. Но Баадер шел дальше: он был «набожным швабцем, путешествовавшем по стране как дадаистский священник» (Хюльзенбек), не глядя на время и стремясь создать свой собственный контекст, свой язык; он был чистейшим культурным перевоплощением адепта Свободного Духа, уверенного в том, что если он ничего не может без Бога, то и Бог не может без него обойтись. В 1918 году в Берлине Баадер был психом, у которого имелся шанс изменить мир. Целая планета оказалась у него во рту; безучастный творец мог выбирать: проглотить ее или выплюнуть.

Немецкое государство признало Баадера безумным. По словам Хюльзенбека, у Баадера была «охотничья лицензия»; а потому, в отличие от остальных в Берлинском клубе Дада, он мог творить (и не быть арестованным) то, о чем его товарищи могли только мечтать. Будучи Обердада, он воспользовался случаем. В самом сердце собора – с алтаря или с хоров – он провозгласил – в зависимости от того, какому свидетельству верить:

«ДАДА СПАСЕТ МИР!»
«К ЧЕРТУ ХРИСТА!»
«КТО ДЛЯ ВАС ХРИСТОС? ОН ПОХОЖ НА ВАС – НАПЛЕВАТЬ НА НЕГО!»
«МЫ ПЛЮЕМ НА ИИСУСА ХРИСТА!»
«ВЫ ОСМЕЯЛИ ХРИСТА, ВЫ НАПЛЕВАЛИ НА НЕГО!»

Или, в конце концов:

«ХРИСТОС ЭТО КОЛБАСА!»


Баадер закончил выступление объявлением о «Смерти Обердада» - которое шумно пересказывала берлинская пресса в своих репортажах о дадаистских провокациях – чтобы превзойти его на следующий день «Воскрешением Обердада», таким образом обогнав Христа на целых 48 часов.

Его грозная мономания нашла выход в том поле, где она смогла проявиться не как безумие, но культура. Ближайший друг Баадера Рауль Хаусманн вспоминает об этом в своих мемуарах:

Я видел в нем человека, который способен пробить головой кирпичную стену ради идеи… В июне [1917 года] для меня, Франца Юнга и Баадера стало очевидно, что народ надо выводить из ступора… Я привел Баадера на поле Сюденде и сказал ему: «Все это твое, если сделаешь, как я скажу. Епископ Брюнсвика не признал в тебе Иисуса Христа, а ты отплатил ему, осквернив алтарь его церкви. Но этого недостаточно. С сегодняшнего дня ты становишься Президентом Общества Христа с ограниченной ответственностью и будешь набирать членов. Ты должен убеждать каждого, что он тоже при желании может быть Христом, заплатив пятьдесят марок в пользу Общества. Становясь членом Общества, человек перестает подчиняться мирской власти и автоматически становится не годен к военной службе. Ты наденешь порфироносную мантию…»

Это было, по крайней мере, со стороны Хаусманна, вполне осознанное повторение дьявольского искушения Христа. Были и дальнейшие планы: великий марш через весь Берлин, целью которого стал бы захват - но не разрушение – собора. Марш так и не состоялся («не хватило денег», объясняет в мемуарах Хаусманн; «каких денег?», мог бы поинтересоваться его читатель). Мир лишился возможности увидеть как Баадер и тысяча других людей промаршируют по улицам в качестве спасителей или в качестве Смерти Дада, в прогулочном костюме Георга Гросса: длинное черное пальто и большая белая маска смерти – костюм, который снова можно было увидеть в Германии в 1980-е, когда студенты и панки, некоторые из которых знали о своем предтече, маршировали по улицам, протестуя против ядерного оружия.

Хаусманн хотел использовать Баадера в качестве тарана. Когда же интриги стали сходить на нет, то Баадер оказался предоставлен самому себе. До того, как заразиться болезнью дада, он был многообещающим архитектором, хотя, естественно, не дада стал причиной его болезни – дада лишь объяснил ее. Родившийся в 1875 году, намного раньше своих товарищей, он умер в 1956-м, в нищете и в забвении, периодически до этого попадая в психиатрическую лечебницу, стариком, временами мелькавшем среди лавочек в парках, разговаривающим с самим собой – совсем не так, как остальные, которые в еще 1970-е успели пожить продуктивно и с почестями, после того, как дух дада их покинул. И хотя его появление в берлинском соборе осталось мифом, не зафиксированным как факт в исследованиях и агиографиях дада, у него был еще один день славы – редко вспоминаемое событие, но от этого не менее прекрасное в своей сомнительности. Подруга Хаусманна Вера Бройдо-Кон пишет спустя полвека после случившегося:

[Где-то около 1930 года] Гитлер был уже на подступе к своему [окончательному господству]. Но одним из самых странных явлений того времени, демонстрирующим, что с Германией не все в порядке, было огромное количество людей, убежденных, что они являются Христами… У каждого были последователи и апостолы. Их было так много, что однажды они решили собраться на Конгресс Христов, чтобы выбрать среди присутствующих Христа настоящего. Это случилось летом в Тюрингии –

- в Средневековье бывшей центром радикальных ересей, особенно ереси Свободного Духа, и с тех пор ставшей очагом всякой религиозной мании -

- Христов там было как грибов после дождя. Встреча была назначена на обширном лугу и Баадер придумал фантастическую вещь. Поскольку [в то время] он был журналистом, то Люфтганза одарила его возможностью бесплатно перемещаться по Германии, если он желал посетить важные общественные события. Он связался с Люфтганзой и спросил, могут ли они перенести его в Тюрингию и спустить прямо посреди луга. Они согласились.
На встрече все люди собрались в один грандиозный круг. Каждый Христос выходил на середину в сопровождении своих сторонников. Зрителей собралось много и вдруг все взгляды обратились вверх, и можно было увидеть, как Баадер спускается с небес. Он приземлился, а затем снова исчез. Все увидели его лицо и как будто бы онемели.


Это был виток фарса, сатиры, фактической шутки, помешательства, веры, отчуждения и бунта; такой виток персонального, исторического, религиозного, культурного и политического, который не может быть распутан. Это было сродни появлению Баадера в соборе. Оно не могло быть никем подтверждено, потому что не могло быть никем засвидетельствовано, а потому осталось во всякой хронике дада бессмысленной шалостью. Спустя десятилетия это была хорошая история. Но нет никакой причины думать, что она была известна Мишелю Муру и Сержу Берна, так же как нет причины думать, что Баадер, сидя на лавке в 1950 году, прочитал новость о деянии Мура и Берна, и что он засмеялся, забранился или просто смотрел в газету стеклянными глазами, не понимая ни слова. Баадер оставил в истории долг – долг незаконченного дела. И если четверка из Нотр-Дама не приблизилась к тому, чтобы оплатить его, то уж точно они превратили этот долг в игру – сам долг и сопутствующую ему историю.
____________________

пересказ Михаила Вербицкого истории Берлин Дада по "Lipstick Traces" (похожий перевод этой главы - прим.пер.)

В ПАРИЖЕ
moholy-nagy
[info]gileec
В Париже экзистенциалисты уже почти стали туристической достопримечательностью, «Два Маго» - так обязательным местом паломничества. Мишель ночевал в парках и ходил на мессы. В который раз он оставил церковь. Но бог его не оставлял. Мишель знал о Свободном Духе и жил бы в его обители, но Свободный Дух покинул эти места, так что Мишель снова искал его проводника и у Ницше он нашел извечные слова: «ничто не истина, все дозволено». Бродя по улочкам Сен-Жермен-де-Пре, он нашел себе новых друзей в книжных лавках: Хайдеггера, Сартра, Камю. Они открыли ему пустоту – он погрузился в нее.

Он запаниковал. Уйдя от доминиканцев, он направился прямиком к их кровным врагам иезуитам: священник направил его учить немецкий в Нормандию. Вскоре, Мишель был уверен, он станет иезуитским священником. Но к преподаванию его так и не допустили; оставили в учениках. Школа Бога оказалась военным училищем. Мишель покинул ее и вернулся в Париж.

Эти постоянные, бесконечные перемены: психиатров бы гнать палкой, хотя патология являлась социальной. Спустя годы это превратилось в эпидемию. В середине в 60-х в Беркли я поражался тому, как мои друзья делали мир новым каждый день, кружа по улицам и ежеминутно меняя троцкизм на анархизм, анархизм на сталинизм, сталинизм на оккультизм, оккультизм на наркотики, наркотики на религию, в то время как профессоры, бывшие в 30-е годы коммунистами, а теперь ставшие фрейдистами, объясняли все это. На любой поставленный вопрос существовал свой ответ и это означало, что вопросов не ставилось. Все казалось возможным и перспективы вселяли ужас – так «ничто не истина», основа для «возможно все», менялась на другую истину, какой бы она ни была. Все было мимолетным кроме угрожающей тенденции, которая могла довести до великой авантюры сомнения в том, что стояло за декартовским “Cogito, ergo sum”: этим выхолощенным слоганом. Несомненно, что разнообразие выбора, которым знамениты «шестидесятые», привело к отказу от выбора в последующие десятилетия, отказу ради авторитарной религии, авторитарной политики – для многих свобода от сомнения была главнее, к умиротворению стремились любой ценой. Помощник сенатора Джесси Хелмса, трибуна американских правых, мог говорить о возращении к до-декартовскому состоянию, объясняя, что в вульгарной пропаганде убийств зародышей и расистского кошмара содержался настоящий проект: отмена Просвещения, возрождение мира, где иметь свое мнение греховно и где на все снова будет воля Божья. Общеизвестно, что история движется кругами; удивительно было узнать, насколько большими оказались эти круги.

Мишель не унывал. В Париже он нашел родственные души: поэтов, участников гностического культа под названием леттризм, руководимого мессией по имени Исидор Изу. Тяготясь его руководством, но не решаясь пойти против него, они ради пародии на свою же секту организовали Circle des ratés, Клуб Неудачников.

Я нашел свое место среди разочарованных и озлобленных обитателей Сен-Жермен-де-Пре. Подобно им я сидел в кафе на Бульваре Сен-Жермен или в барах на рю Жакоб и провозглашал, что жизнь бессмысленна и абсурдна.
Все скучали или культивировали в себе скуку. Благодаря Камю, мы узнали, что человек является странником на Земле, что он был «заброшен» на эту «свалку» и вынужден жить в мире, частью которого ему быть не суждено. Попытки приносят лишь неудачу, он «объективирует» себя и мельчает. Но не делая никаких попыток, он все равно останется не прав, пренебрегая возможностями, которые существуют вокруг него.


Все, что можно было провозгласить, являлось отчаянием, ненавистью, праздностью, отвращением к себе. С такими заявлениями вся культура оказывалась построена на упоминавшемся Роджером Шаттоком «городском пустыре»: необнаруженная болезнь в последней стадии. Когда Мур писал «Несмотря на богохульство», а из-за спины его выглядывал епископ, это могло показаться всего лишь поступком, «маской, чтобы скрыть наше разочарование, от невозможности найти правду, красоту и добро». Но за месяцы до Пасхи 1950 года Мур увидел нацарапанные на его столике в кафе слова, каждое было зачеркнутым: WAHRHEIT, истины нет, SCHŐNHEIT, красоты нет, GÜTIG, добра нет.

Или я могу представить следующее – как будто бы после Второй Мировой войны тысячи столиков из кафе были переправлены французскими оккупационными войсками из берлинского оптового магазина прямиком в Париж: честный обмен за вывезенные нацистами произведения искусства. Как будто бы около 1918 года Рауль Хаусманн и остальные участники берлинского клуба дада сидели за одним из таких столов. Как будто бы бурля своим знанием, которое они не затруднились зафиксировать на бумаге до 1966 года («Дада – написал тогда Хаусманн – был результатом безучастного творения»), они достали свои карманные ножички и зафиксировали логические выводы на дереве – и в этой фантазии не будет иметь значения, что Мишель Мур мог никогда не узнать о написанном впоследствии Хаусманном. Эти слова легли на ритм предопределенного века, это его естественный язык, или анти-язык: пока Мишель сидел пьяный в кафе, слова Хаусманна могли сжимать его в тисках. Что один человек может вспомнить, то является судьбой другой человека. «Безучастный творец – написав эти слова в 1966 году, Хаусманн объяснил все манифесты, которыми он с товарищами разразился за полвека до этого, когда они боролись за разрушение идолов, за уничтожение талисманов, означающих, что всякий компромисс есть дело рук провидения – уничтожение Прекрасного, Доброго и Истинного странностью и непримиримостью бесстрашного новатора - Дада».

Все, что осталось от бесстрашного новатора в Сен-Жермен-де-Пре, это мессия, называвший себя Исидором Изу; все, что осталось, это Клуб Неудачников. Не было ничего нового под солнцем; что на самом деле оставалось интересным, так то, что там не было никакого солнца.


Рауль Хаусманн, 1960-е.

В ЯНВАРЕ (начало)
moholy-nagy
[info]gileec
В январе 1917 года Хюльзенбек в качестве дада-курьера прибыл в Берлин. Там он присоединился к группе товарищей, у которых были почти те же намерения, что и у него. Это были Рауль Хаусманн, Вальтер Меринг, Франц Юнг, Георг Гросс, Йоханнес Баадер, Ханна Хёх, Джон Хартфильд, Виланд Херцфельде. После цюрихского «курорта» - радовался Хюльзенбек – Берлин явился настоящей жизнью: «Страх пронизывал всех до костей». Все органы власти были распущены, что означало: все дозволено, любого могут застрелить прямо на улице.

Разрушение манило. «В 1917 году немцы крепко призадумались, - писал Хюльзенбек о последних днях войны – это была единственная возможная защита для той части общества, что была изнурена, из которой высосали все соки и которая была доведена до предела… Снова был оглашен уже знакомый немецкой истории симптом: Германия вновь станет землей поэтов и мыслителей только когда осознает тупиковость позиционирования себя как земли судей и палачей». Омфалоскептики-химмелисты высказывались следующим образом: экспрессионисты, которые «мягко тянули народ за рукав и вели его в полумрак готических соборов, где звуки улицы приглушены в соответствии с принципом, что в темноте все кошки серы, все, без исключения, молодцы». Экспрессионизму удался магический фокус по возвышению Германии ввысь и, одновременно, проникновению внутрь ее, так что берлинский клуб дада противопоставил на это свой фокус: слово.

Это все, что у них было: «дада», тысячи раз тысячами различными способами повторяемый мене, мене, текел, упарсин, ставший элементом тустепа (они придумали танец «дадатротт» и напечатали демонстрационные фотографии с разъяснениями о технике). Они козыряли словом как великой тайной, помещали его на уголках картин, на которых люди превращались в чудовища и машины; они писали его на стенах. Они запускали это слово как ракету в свои нарезки и коллажи, печатали на афишах и на рекламных щитах, прикрепляемых спереди и сзади к несущему человеку; прикалывали к одежде. Они выкрикивали его на улицах и на сцене, они объявили его очевидным фактом. Слово стало модификатором и никакое другое слово не могло больше иметь прежнее значение, если к нему прикреплялось «дада». Толпы приходили посмотреть, как нечто ничего не значащее в одно мгновение обретало смысл: «Теперь – говорил Хюльзенбек – публика вдруг оказалась в противостоянии с людьми, которые намеренно прерывали коммуникацию, причинную цепь между платой и предлагаемым товаром, между ожиданием и осуществлением». Хаусманн декламировал звуковые стихи, Хюльзенбек продолжал цюрихские опыты со стихами буквенными; диктатура фонем была низвергнута. Менялись и преобразовывались даже имена: «гросфильд», «хартхаус», «георгманн». Дадаисты возвели невидимую империю и получили свои звания: «Маршаллдада» (Гросс, который культивировал свое сходство с прусскими реакционерами), «Монтаждада» (Хартфильд, занимавшийся фотомонтажом), «Прогресс-дада» (коммунист Херцефельде), «Дадасоф» («философ» Хаусманн – это слово было призвано маскировать его неандертальское выражение лица), «Обердада» (полагавший, что управляет миром Баадер), «Магистрдада» (Хюльзенбек).

Дада стал игрой; порожденный отвращением – таким сильным, что иногда даже неразличимым, дада стал шуткой. Избавившись от остатков эстетики, философии, этики, дада стал тем, чем, вероятно, и хотел быть – лишь голосом, звуком. Голос бился о стену почтения и благопристойности, ища своих границ и не находя их. Когда Хюльзенбек говорил на языке дада, возносясь далеко ввысь и глубоко внутрь с такой скоростью, что даже он сам не понимал, о чем идет речь, он провозглашал: «мы были за войну, дадаизм и сегодня за войну. Необходимая степень жестокости еще не скоро будет достигнута» - а ведь среди аудитории находились изувеченные ветераны войны. Но на сцене рядом с ним больше не было эстетов вроде Арпа, карьеристов вроде Тцары, католиков вроде Балла, - чтобы прервать шоу и спросить, что это все значит – все было направлено на разжигание злобы. Самым захватывающим были открытые рты – Хаусманна или Хартфильда – оскал, сквозь который изрыгались гигантские микробы: Мы вас выживем отсюда.

Подобно инопланетной слизи в фильме 1954 года The Cripping Unknown – предшественнику Five Millions Years to Earth в серии фильмов про доктора Квотермасса, дада в Берлине сначала проявился как пятно, но затем распространился настолько, что поглотил весь город – стал целой невидимой империей. Когда в 1918 году настало время для Хюльзенбека и Хаусманна спросить «Что такое дадаизм и чего он хочет в Германии», ответ оказался само собой разумеющимся:

Дадаизм требует…
Введения прогрессивной безработицы путем полной механизации всех видов деятельности. Только безработица предоставляет человеку возможность самому познать правду жизни и научиться переживать.
Центральный совет выступает…
За признание всеми священниками и учителями дадаистских догматов…
За немедленное создание Государственного дома искусств и отмену понятия «собственность» в новом искусстве (экспрессионизм); понятие «собственность» полностью исключается из обихода в надындивидуальном дадаистском движении, призванном сделать всех людей свободными;
За введение симультанного стихотворения в качестве государственной коммунистической молитвы;
За создание в городах с населением более 50,000 человек дадаистского совета по реорганизации жизни;
За немедленное проведение крупномасштабной дадаистской пропаганды силами 150 цирков-шапито для просвещения пролетариата;
За введение контроля Центрального дадаистского совета мировой революции над соблюдением всех законов и предписаний;
За немедленное урегулирование всех сексуальных отношений в духе интернационального дадаизма путем создания сексуального дадаистского центра.

(цит.по: Рауль Хаусманн, Рихард Гюльзенбек, Ефим Голышев. Что такое дадаизм и чего он хочет в Германии / Дадаизм в Цюрихе, Берлине, Ганновере и Кёльне: Тексты, иллюстрации, документы / Отв.ред. К. Шуман. Пер.с нем. С. К. Дмитриева. – М.: Республика, 2002. С. 213-214.)


Звучит очень знакомо, потому что спустя два десятилетия вся Германия будет жить по этим правилам. Хаусманн всегда воспринимал это как шутку – так он утверждал уже после того как нацизм пал – правда, насчет Хюльзенбека он никогда не был уверен. «Смысл этой программы – писал Хюльзенбек в 1920 году – в том, что дада являлся не более чем выражением своего времени, вобравшем в себя все познание, замедлившийся ритм, скептицизм, усталость, отчаяние во всяком смысле или в «истине». Но это было еще не все, признавался Хюльзенбек на старости лет своему другу Гансу Й. Кляйншмидту: он хотел изменить общество. «В какой-то момент я понял, что ради этого готов даже принять помощь дьявола», вспоминал он, но дьявол был занят. Все, что осталось от Хюльзенбека, это легенда о свободе, которую он пронес через всю свою жизнь. «НЕТ! НЕТ! НЕТ! – говорил он во время затишья в Берлине – высочайшим искусством становится то, которое в содержаниях сознания представляет тысячеликие проблемы времени, по которому видно, что оно отброшено взрывами на прошлой неделе, которое вновь и вновь собирает свои члены под ударом прошедшего дня» (цит.по: Дадаистский манифест. Пер. с нем. М. Шульмана. / Альманах дада – М.: Гилея, 2000. С. 28). Дада был таким искусством, он был также взрывом – взрывом, вызванным ударом прошедшего дня. У дада не было границ.

Но пока об этом еще не было речи. В январе 1917-го Хюльзенбек пересек границу Швейцарии в сторону Германии с гораздо большей легкостью, чем его сосед Ленин спустя четыре месяца. Все-таки Хюльзенбек не ехал в пломбированном вагоне. Полиция была не так глупа: Хюльзенбек направлялся отнюдь не на Финляндский вокзал. Он ехал делать революцию, не в смысле захвата власти, а в смысле невидимой империи. Когда он впервые выступил публично в Германии на тему дада – с лекцией и платным входом – он просто рассказывал об обнаружении философского камня: это был, говорил он о Кабаре Вольтер, «шабаш», колдовство. «Я изображал запевалу, существо почти мифическое, - говорил он - так душещипательно». Можно себе представить: Балл с его «эстетическим произведением» перед лицом всего того, что в те дни являло собой тотальную войну. Ночной клуб против парка с аттракционами.

Окончание следует

Home