moholy-nagy

[info]gileec


vision in motion

п р и г л а ш е н и е м е н я п о д у м а т ь


РОДИВШАЯСЯ (начало)
moholy-nagy
[info]gileec
<--- Ги Дебор, Мишель Бернштейн и Асгер Йорн

Родившаяся в Париже в 1932 году, Бернштейн выросла в Нормандии; война началась когда ей исполнилось семь. К тому времени ее родители уже давно развелись, но ее отец был евреем – несмотря на то, что мать повторно вышла замуж и дала Мишель фамилию отчима-нееврея, для нацистов это не было преградой. «Никому не говори в школе, что ты еврейка», говорила мама Мишель. Реакция девочки оказалась естественной для той женщины, в которую она превратилась: «А вы знаете! – незамедлительно объявила она своим друзьям громким театральным шепотом, так чтобы слышали и учителя тоже – я еврейка!»

В 1985 году это уже не было точением ляс. Я со своей женой был в маленьком парижском pied-á-terre (фр. - временное пристанище) Бернштейн, в комнате, где были только книги да знак на стене “RUE SAVAGE” (см. английские значения слова). Это была реликвия с улицы, которую Леттристский Интернационал когда-то пытался спасти от разрушения; группа полагала, что дух улицы («самая разрушительная и кошмарная перспектива капитала»), содержащийся в ее названии, служит психогеографическим маяком. Бернштейн подарила мне экземпляр Liberation, левацкой ежедневной газеты, в которой у нее была своя еженедельная колонка. Первая страница содержала последние новости о самолете Trans World Airlines, угнанном арабскими террористами в Бейрут несколькими днями ранее. Я читал об этом: как утверждалось, по приказу захватчиков, немецкая стюардесса выбрала из списка пассажиров тех, чьи фамилии «походили на еврейские», и что эти люди были отделены от остальных пассажиров. Некоторые члены экипажа противились такой процедуре, так как боялись, что могут пострадать «невинные люди» - не-евреи с фамилиями, «похожими на еврейские», которые окажутся в одной компании с евреями настоящими. «Летите домой на TWA?» – умильно спросила Бернштейн. Мы кивнули. «Приготовили желтые звезды?»

Она была невысокой, седой, с короткой стрижкой и круглым лицом. Она напоминала Гертруду Стайн своей надменностью в голосе, стремлением оценивать, дополняющимся счастливыми глазами. Она не походила на тот тип женщины, проскальзывающий в сочинениях Леттристского и Ситуационистского Интернационалов, да и в ее романах, который можно описать несколькими словами: холодная, жестокая, саркастическая, непрощающая. Наиболее яркие эссе, являвшиеся интеллектуальным терроризмом (особенно, «Хватит бесполезной снисходительности» в первом I.S., апология стратегии, так сказать, вербовки посредством исключения: «Мы становимся сильнее, и таким образом более соблазнительными»), романы, оба повествующие о «Женевьеве» и «Жилле», являющиеся иносказанием ее отношений с Дебором, ее мужем с 1954 по 1971 год, были о людях, которые все это собой воплощали.

«Я была довольно корыстолюбивой и неискренней девушкой, - говорит Бернштейн – сегодня даже трудно представить, что мы с Жилем (Вольманом) были вовлечены в такую агрессивную компанию как Леттристский Интернационал. Но на поверку многие оказались довольно милыми людьми. И я была абсолютно убеждена, что мы прославимся – что мы заменим старый мир новым, что мы способны на социальную революцию».

уголок Леттристского Интернационала в кафе "Мюано" --->


Бернштейн поступила в Сорбонну; но вскоре занятия ей наскучили и она стала блуждать по улицам в поисках родственных душ. «Однажды я вошла в кафе – и там я нашла своих друзей. Они были алкоголиками – очень молодыми алкоголиками, как мы все. Они собирались после полудня и была музыка, шум, разговоры – всю ночь».

Это кафе было «Чез Мюано», дом 22 по рю де Фо, квартал, соседствующий с Сен-Жермен-де-Пре. Мимо ходили люди со всего света. Это был рай для эмигрантов (Щеглов был из Советского Союза), самозванных художников, подающих надежды самоубийц, беглецов и прогульщиков, мелких сошек, наркодельцов, лентяев, эксцентриков (один старик все время ходил в японской каске и проволокой вытаскивал из нее пачку сигарет) и для нового Леттристского Интернационала, заседавшего за столом, вокруг которого собирались те, кого Дебор считал готовым для изменения мира. «Некоторые, вроде Сержа Берна, уже имели свои легенды, - говорит Бернштейн – другие стали известны позже – нет-нет, не я, как вы понимаете! Не все они были леттристами. Там были новые реалисты (nouveaux realistes) и фантастические реалисты (realistes fantastiques). С нами был Иван Щеглов и Анри де Бирн – по фамилии можно судить, что он из дворянской семьи. Потом он стал Голлистом; как и большинство, он вернулся к тому, чем и был с самого начала. Жан-Мишель Менсьон – Бернштейн открывает вышедший в 1981 году фотоальбом «Париж!» Эда ван дер Элскена на странице, где Менсьон и Фред разгуливают по улице с раскрашенными волосами («панки не изобрели ничего нового» - говорит она) – пробыл с нами недолго. Его родители были коммунистами. Теперь он бюрократ в коммунистической партии.

<--- Жан-Мишель Менсьон и Фред

Щеглов и де Бирн жили на чердаке, и каждую ночь освещение с Эйфелевой башни мешало им спать. Они решили ее взорвать – не по политическим мотивам, не в качестве акта нигилизма, а просто она им мешала – ну, и их арестовали. С динамитом. Это было во всех газетах. Я не знаю, собирались ли они и вправду это сделать. И, естественно, они трубили об этом на каждом углу».

Окончание следует

ДВАДЦАТЬ ШЕСТЬ (окончание)
moholy-nagy
[info]gileec
<--- Конференция в Альбе

Одна версия утопии, господства над временем и пространством, уже существовала, говорил Вольман: самый яркий модернистский кошмар, результат всех планов новых городов, что были начертаны в 1920-е и которые могли представить Османовский Париж как дело рук Коммунаров. В терминах спектакля утопией являлся «Лучезарный Город» Ле Корбюзье, тюрьма без стен – «христианский и капиталистический образ жизни», застывший в «окончательной гармонии», рассказывал Вольман, город вины и работы, существующий как «неизменный факт». Против такого ослепляющего света Вольман использовал выражение Йорна, чтобы засвидетельствовать обнаруженный Леттристским Интернационалом посредством dérive теневой город: «новые, хаотические джунгли, искрящиеся приключения, лишенные смысла». Такой город может быть возведен не для круговорота товаров потребления, а для времяпрепровождения». Он станет пространством для поступков, что не смогут считаться трусостью, так как не потребуют вообще никакого обоснования, пространством для калейдоскопа положений и конфликтов ради избавления от ролей в круглосуточной трагедии – и кто сможет устоять перед этим? Это звучит как шутка, крушащая мир, передвигающая назад стрелки часов. «Мы не будем работать на благо механических, омашиненных организаций и фригидной архитектуры: это неизменно приведет к досужей скуке, - писал Щеглов - давайте создадим новый, изменчивый декор».

Нашему воображению, преследуемому старыми архетипами, далеко до изощренности и точности механизмов. Различные попытки интегрировать современную науку в новые мифы всегда были и будут неадекватны. Пока же все искусства впитывают в себя абстракционизм, в особенности современная архитектура. Чистая пластика, неживая, без прошлого, приятна глазу…
Былая общность предложила массам чистую правду, подкрепив ее неопровержимыми доказательствами из сказок. Появление в современном сознании понятия относительности позволяет высказывать предположение об экспериментальном аспекте следующей цивилизации (хотя мне это слово не очень по душе, я больше склонен к определениям «более веселый», «более гибкий»). На основе этой мобильной цивилизации архитектура, по крайней мере вначале, будет служить средством экспериментирования с тысячами способами модифицирования жизни, с перспективой мифического синтеза. (пер. Э.Богдановой)


Это, рассказывал Вольман, и было настоящим досугом – не компенсацией за работу, не ее вариант, а ее аннигиляция – и поэтому досуг оказывался настоящим революционным вопросом. Чтобы построить такой город игры, художникам следует отвергнуть пассивную абстракцию всякого предметного, отчужденного искусства и отодвинуть свои произведения в сторону: «творчество – говорил Вольман – теперь может быть выражено лишь в глубочайшем анализе окружающей среды».

Может быть, из-за своей собственной абстракции, Вольмановские слова повисли в воздухе и растаяли в атмосфере, какой бы она ни была в Альбе в сентябре 56-го, - но если утопия Леттристского Интернационала была абстрактной, то ее антиутопия ни в коей мере. Пока Вольман разглагольствовал, остатки «Лучезарного Города», новые здания, названные ЛИ вертикальными гетто и многоквартирными моргами, возводились по всему миру: от “l’Unite d’habitation” самого Ле Корбюзье в Марселе до преклонения перед Годзиллой жилищного комплекса Прюит-Игоу в Сент-Луисе, штат Миссури. Так как такое строительство служило, по словам Вольмана, «худшему проявлению угнетения, то его следует окончательно остановить», и поэтому для этих целей был образован Ситуационистский Интернационал, хотя все, что группа приняла к рассмотрению, было всего лишь прокламациями против возвышающегося бетона, эксцентричными теориями, однажды способными реализоваться в граффити, а Вольман был оставлен за бортом.

После своего исключения Вольман зарабатывал на жизнь творя объекты и продавая их; художественные взгляды его остались прежними – эстетика Леттристского Интернационала была больше его, чем чья-либо. Он пытался творить, ниспровергая существующее; его единственным методом был détournement, идея, что в мире, который все еще необходимо изменить, лишь искажение общепринятых образов может соответствовать пустой странице. Вольман вернулся к бумаге: в 1963 году, еще до Duhring Duhring, он изобрел клейкое искусство. Он брал склеивающую ленту, прикладывал ее на заголовки, отдирал ленту, перемещал слова местами и наклеивал получившееся на вымоченные под водой страницы. Он делал свои собственные газеты, многие из которых помечены особыми датами, вроде дня его свадьбы, или дня смерти Андре Бретона, или дня мая 68-го, лучшие новости недели, но в его руках прозрачные ленты возвещали, что события, о которых они сообщают, являлись гораздо более регулируемыми, чем кто-либо может подумать, и гораздо менее реальными: они были худшими новостями недели. Время скручивалось – слишком быстро, чтобы на него ориентироваться; оно останавливалось, отвергая возможность появления новой истории. Новостью было то, что невозможен побег из истории, даже если история была всего лишь шумом.

Вольман занимался этим годами. Он утверждал, что слова бессмысленны и что они управляют миром: спектакль был перманентным. Его работа по-прежнему имеет отношение ко всему, кроме капитуляции. Это было доказательством того, что видимое не есть настоящее, что уполномоченные события ежедневных заголовков являлись частью художественного проекта старого мира, не менее произвольного, чем чье-либо стихотворение. Это было пространство, приспособленное к его словам в 1979 году: «мы были против власти слов – против власти». Спустя более чем двадцать лет после своего изгнания, он по-прежнему использовал лозунги Леттристского Интернационала.

«Почему его исключили?» - спросил я Мишель Бернштейн, которая в 1957 году поддержала это решение. «На все всегда есть две причины, – ответила она – есть удобная причина и есть истинная причина. Но вспомни я даже эту истинную причину, я бы вам не сказала».

ДВАДЦАТЬ ШЕСТЬ (начало)
moholy-nagy
[info]gileec
Двадцать шесть лет спустя, в 1979 году, Вольман опубликовал толстый таблойд, который он назвал Duhring Duhring. На каждой их 64 страниц располагалось 54 плотно засеянных лица, общей численностью более трех тысяч: банальные образы нынешних политиков, государственных деятелей, кинозвезд, персонажей известных картин и скульптур, святых, персонажей комиксов, революционеров, писателей, всякого рода знаменитостей. Каждое лицо было вертикально заклеено пустой полоской бумаги, а также горизонтально, на уровне глаз, такой же полоской, только с написанным на ней словом («социализм», «классы», «собственники», «рабочие» в одной серии; «зародыш», «территория», «презрение», «повествование» в другой). Многие лица появлялись вновь на других страницах, подписанные новыми словами, или наоборот; элементы свободно перемещались по всему объекту.

Бесконечные, кажущиеся произвольными, сопоставления вероятны в любой истории, появляющейся в ежедневных газетах. Пролистав несколько страниц, человек попадает в сердцевину определения Дебора из «Общества спектакля» о спектакле как о непрерывном рассуждении, оде существующего порядка о самом себе (параграф 24), даже если этот дискурс превращается в брехню, а ее глашатаи – уполномоченные и их дублеры, изымающие и изымаемые, остаются никак неопознанными, их идентичность заретуширована их социальной ролью. Это похоже на несмешной анекдот: если приложить универсальную газету Вольмана на любую другую, то слова и лица выпрыгнут из своего контекста, из своих событий и привычной истории и превратятся в каракули агрессияБрежневапривилегииДядюшкиСкруджаНаполеоновская война, все соотношения растают до полной бессмысленности. Ирония в том – хвост виляет собакой – что если это есть картина общественного дискурса, а общественный дискурс является брехней, то получается, что брехня правит миром.

На самой первой странице располагается лозунг: «мы были против власти слов – против власти». Но Duhring Duhring представляется долговременной дада-газетой, существующей здесь и сейчас, поэтому я сказал Вольману, что мне не ясно, отчего стоит прошедшее время: «мы были». «Мы» означает «Леттристский Интернационал», ответил он. «Потому что то время было настоящим».

На мгновение в его квартире время повернулось вспять: «ему было 27», читаем в некрологе «Потлача», посвященном Вольману. Он вместе с Дебором основал группу; спустя годы они пережили остальных ее участников. Но в январе 1957 года, спустя четыре месяца после Первого Мирового Конгресса Свободных Художников в итальянской Альбе, где впервые строились планы по созданию по-настоящему международной организации, Вольман был также исключен.

Констан Нювенхайс, Джузеппе Пино-Галицио и Асгер Йорн --->

В Альбе Вольман рассказывал о перспективах ЛИ проектировщикам воображаемых городов, таким как Констан Нювенхайс из Голландии, Асгер Йорн из Дании, Джузеппе Пино-Галицио и Этторе Соттсасс-младший из Италии, Православ Рада из Чехословакии, большинство из которых выставлялись в галереях и имели агентов: «курс на отрицание и разрушение, набирающий скорость и опрокидывающий все традиционные формы художественного творчества, необратим». Искусство становилось противоречием не эстетического, а больше социального порядка: «результат новых возможностей для действий, который можно наблюдать по всему миру».

Глобальный сдвиг в экономике и науке был неизбежен. На Востоке, так же как и на Западе, средства производства оставались в руках правящих классов, но сам вопрос производства оказывался почти исчерпанным. Вскоре границы производства будут знаменовать собой социальный контроль, но эти границы не смогут оставаться охраняемыми. Что ставилось об заклад так это средства трансформации. Вольман рассказывал, что работа остановится перед лицом технологий, что изобилие будет измеряться не в товарах потребления, а во времени, что досуг становится настоящим революционным вопросом. Досуг вскоре станет координатой цивилизации: настолько влиятельной сферой возможного счастья, что она сможет испытать на прочность механизмы отчуждения с целью их поглощения. Война будет вестись за смысл жизнь. Если досуг будет побежден, цивилизация может превратиться в отвратительную тюрьму с куполом развлечений. Но если досуг не будет покорен, то это может стать основанием для установления такой могущественной свободы, что ни один известный ныне социальный строй никогда не сможет ей соответствовать.

Иными словами, как социальная возможность, модернистская мечта о безграничном господстве над сферой необходимых потребностей уже становилась единственным реальным эстетическим фактом. Утопия, чья-то утопия, была близка. Традиционное искусство призвано нанести утопию на карту, представить мгновения возможности или тотальности, которые в сфере необходимых потребностей происходили то тут, то там, словно наводки – «ибо искусство содержит и простодушное намерение дать наивысшую радость быстролетным мгновениям нашей жизни, и сами эти мгновения», сказал Уолтер Патер в 1873 году (цит. по: Патер У. Ренессанс. Очерки истории и поэзии. – М.: БСГ-Пресс, 2006. С. 360. Пер. С. Займовского) – но сейчас поле утопии переместилось на территорию чьей-то повседневной жизни, а мгновения могут превращаться в историю. Вот почему (как можно было прочесть в пятом «Потлаче», несколькими дюймами ниже заметки о помадной войне в Фудзиномии) поэзия была «увидена в лицах» и почему стало необходимым «творить новые лица», почему поэзия находилась «в устройстве городов», почему Леттристский Интернационал обещал “construire de bouleversantes”, возводить ниспровергая: «Новая красота станет красотой СИТУАЦИИ, временной и живой». Люди будут жить или в своих собственных соборах, или в своих собственных тюрьмах; замкнутая страницей или рамой, тюрьма в настоящее время являлась в каждом стихотворении или картине. Традиционное искусство способно лишь регенерировать возможность, оторванную от своего исполнения. Осознать это значит оставить пустой страницу, оставить пустым холст, оставить пустым экран: доказать, что искусством является нечто ходящее и говорящее.

И такое доказательство вступало на свою территорию. Повседневная жизнь также оставалась пустой. Она была правительством стадионов и телевизионных программ, привычки и рутины, общепринятых поступков, управляемых господствующей речью, где ни одно слово не было чьим-то. Если искусство держалось подальше от пустого пространства повседневности, он могло испариться в своей собственной пустоте – но если испаряется искусство, то вместе с ним исчезает импульс сотворения чьей-то утопии и время останавливается навсегда. Вывод становился очевидным: искусство может спасти мир, но только если художники позволят миру спасти искусство.

Окончание следует.

В НАЧАЛЕ
moholy-nagy
[info]gileec
<--- Internationale Lettriste # 3

«В начале это была просто группа», говорит Вольман. Мы были на третьем этаже в доме без лифта на рю ду Тампль в Париже, в его квартире, где единственным признаком стоявшего на дворе 1985 года являлся текстовый процессор, который он использовал для конкретной поэзии. «Это было сборище людей, которые вдохновляли друг друга. Некоторые, вроде Менсьона, вообще не могли ничего предложить, кроме одной строчки: «Не важно, что ты об этом думаешь, но живыми нам отсюда не выбраться». Но такая строчка не была пустышкой». Вольман подарил мне экземпляр Internationale lettriste, четыре публикации которого выходили с конца 1952-го (иллюстрированная брошюра, разоблачающая Изу) до июня 1954 года (уличная листовка с одним лозунгом). Это был второй выпуск – как и последующие издания «Потлача», он представлял собой лист бумаги, распечатанный с двух сторон на мимеографе. Февраль 1953-го: строчка Менсьона была там, вместе с несколькими другими под заголовком «фрагменты изысканий в области нового поведения» (Вольмановское изречение «новое поколение не оставит ничего, за что можно будет рискнуть», другие корявые фразы Дебора и Сержа Берна). Чуть выше размещалась «всеобщая забастовка», также приписываемая Менсьону, хотя, вероятно, рубленые афоризмы, требующие объекта или стены, имеют групповое авторство – так или иначе, это слышимый голос всей группы.

нет никакой связи между мной и другими людьми. мир начался 24 сентября 1934 года, мне восемнадцать, пышная эпоха школьных реформ и садизма окончательно вытеснила бога. красота человека уничтожена им самим. я мечта, что любит своего мечтателя. всякий поступок, если он требует обоснования, является проявлением трусости. я не сделал ничего хорошего. декарт также важен, как и садовник. возможно лишь одно действие: я подхвачу бубонную чуму. все, ведущее к забвению, прекрасно: самоубийство, смертельная боль, наркотики, алкоголизм, безумие. но мы также искореним конформистов, девушек, которые в пятнадцать лет еще девственницы, тех, кто имеет репутацию хорошо приспосабливающихся и их тюрьмы. если некоторые из нас готовы рискнуть всем, то это потому, что теперь мы знаем: нечем рисковать и нечего терять. любить или не любить, этого мужчину или ту женщину – все одно.

ЛИ позиционировал себя как молодежное движение – средний возраст в 1953 году был где-то в районе двадцати одного года – но это не предполагалось быть массовым движением с отделениями и членскими картами, на вроде «Молодежного Фронта» Изу. Оно было символичным даже для них самих – или только для них самих, так как на ЛИ никто больше не обращал внимания. Как молодежное движение ЛИ являлся временным микросообществом, для которого характерны рефлексия на перекошенное будущее и эхо воображаемого прошлого. Кое-что исходило от всех: перспективы мира повседневного технологического порабощения, бытовых удобств и досужих приспособлений, которые нетрудно увидеть в рекламе того времени и то, что ЛИ называл «спящими бомбами» и «тупыми ножами» дада и сюрреализма, которые нетрудно обнаружить под «тридцатилетним слоем праха и строительных отходов». Но остальное в основном исходило от Дебора, который возводил символизм группы из фраз и вырезок, из разложенных пазлом частей на столе, выискивая, к чему они могут относиться, и превращая их в метафоры или оставляя бессодержательными. По шаблону Дебора ЛИ, как временное микросообщество, был еще и сеансом, перекличкой между предзнаменованиями и духами, и он продолжал этот сеанс так же, как он мог продолжить свои Mémoires. Он открыл для ЛИ путь в будущее со «счастьем – новой идеей в Европе»; он перекрыл дорогу, повернув группу вспять другой строчкой, несколькими словами из преждевременного реквиема, - чистой глубины лица Сен-Жюста - которые вырвались у него изо рта: «Бернард, Бернард, цветение юности не продлится вечно».

Мелькающая тут и там в мемуарах ЛИ – всегда без отсылки к источнику – впервые эта фраза появляется в «Потлаче» №16 от 26 января 1955 года, в статье Дебора «Учебная оценка», являющейся détournement-диалогом неназванных авторов. Двумя выпусками позже фраза приписывается выдающемуся французскому проповеднику Жаку Бенину Боссюэ (1627-1704), который писал элегии на смерть давно умерших святых, как будто он только что присутствовал на их похоронах. Одна из элегий была посвящена святому Бернарду – Бернарду Клервоскому, который в 1146 году объявил о начале Второго Крестового Похода. «Мы не пойдем в этот поход», написала Бернштейн в романе «Ночь» в 1961-м, когда они с Дебором жили в Клервоском тупике в районе Марэ, а Дебор вероятно также ответил на восьмисотлетний призыв в In girum: «Были бы мы чуть более удачливы, найдя применение нашей сформировавшейся и готовой вырваться энергии? Но у нас не хватило характера. Единственное, на что мы были способны, это придумать себе название и двигаться порожними».

Так они и двигались, сквозь самотерроризм, обостряя оппозицию между собой. Напускная ярость «всеобщей забастовки» запечатлела негатив, что может быть превышен лишь придуманными образами совсем иной жизни. Глубина «Бернарда…» отправила визионеров в изгнание. Так было задумано. На символической территории ЛИ, где грядущее Сен-Жюста, его обещание счастья, рушится в обещании Боссюэ печали, в его прошедшем, страсть к новизне встречается на поле брани с определенностью, что нет ничего нового под солнцем. Конфликт метафор, но это было и повторяемой, ежедневной реальностью. ЛИ верил, что старый мир должен быть изменен, потому что время его остановилось, но в основе группы, намеревавшейся жить в новом мире, время двигалось слишком быстро – и такое противоречие было преимуществом ЛИ перед миром. Ради будущего взрыва члены ЛИ подвергли себя взрыву, направленному внутрь. Это было спасение, думали они, отделяющее истину от фальши, людей от идей. “Il s’agit de se perdre”, писал Дебор в I.L. №2: «на кон поставлено исчезновение» - или «самоуничтожение». «Наша задача не литературная школа, не обновление оборотов речи, не модернизм», писали Дебор и Вольман в статье «Почему леттризм?», опубликованной в «Потлаче» №22 от 9 сентября 1955 года. «Задачей является тот образ жизни, при котором станут возможны многие исследования, многие временные формулировки и сам такой образ жизни будет временным… мы предвидим появление множества людей и наступление многих событий. Мы находимся в выгодном положении, перестав ожидать что-либо от устоявшихся действий, устоявшихся людей, устоявшихся организаций».

Не так уж легко находиться в изгнании в мире, который меняется. Если и была какая иная цель, кроме безумия и самоубийства – изоляция, особенно изоляция группы, то все шло к тому. В поисках изоляции ЛИ не организовывал коммуну в деревне, не отсиживались в квартире чьих-то родителей, как студенты маоисты в фильме Годара 1967 года «Китаянка», который должен был получить название «Как я провел летние каникулы». Вместо этого, в поисках dérive, этой «техники бесцельного смещения», группа слонялась по улицам в толпе других прохожих. «Спектакль перманентен», писал Дебор в I.L. №2; Париж Османа был городом, возведенном на спектакле, так что Дебор с остальными восприняли его как образ, который они могут исказить, образ, который можно подвергнуть détournement. Бродя по улицам по двое, по трое или в одиночку, выискивая городские «микроклиматы», его необозначенные зоны ощущений, они пытались услышать свои собственные голоса, манящие из-за закрытых дверей, поймать ртом эхо тупика.

ВООРУЖИВШИСЬ (окончание)
moholy-nagy
[info]gileec
Как писала в 1968 году Элен Бро (Элен Папаи - «маленькая Элен» из письма Вольмана), Леттристский Интернационал был «самотеррористическим». Группа провозгласила террор внутри организации – «самообразовательный процесс», как охарактеризовал Рауль Хаусманн психологию берлинского клуба дада, «в котором рутина и общее согласие были истреблены без жалости». ЛИ настолько ревностно поддерживал общее согласие, что не было ничего важнее, и если кто-то подвергал это сомнению, то тут же выбывал из игры; Сен-Жюст, в чьем идеальном обществе изгнание служило основной мерой вещей, мог бы такое одобрить. Официально, первыми были устранены Исидор Изу, Габриэль Померан и Морис Леметр, которые даже не успели побыть членами ЛИ (объявляя права на слова «леттрист» и «леттризм», ЛИ принял их в группу лишь за тем, чтобы тут же исключить как предателей своих же собственных идей), - потом в год между письмом Вольмана к Бро и «…Новой идеей в Европе» были исключены сам Бро («милитарист», как объясняется во втором выпуске «Потлача»), Серж Берна («недостаточно интеллектуален»), расписанный с ног до головы Менсьон («декоративный элемент»), даже пророк Щеглов («мифомания, бред, недостаточная революционная сознательность»). «Бесполезно возвращаться к мертвым», написал Вольман, скрепляя печатью первый список исключений из ЛИ. Как в некоторых фундаменталистских сектах, оставшиеся в группе никогда больше не поддерживали связь с теми, кто был исключен и не обсуждали это между собой. Но Дебор пошел против такой установки, в 1978 году, в своем фильме In girum imus nocte et consumimur igni, неясно процитировав «Юлия Цезаря» над изображением Щеглова: «Как много раз, спустя годы, наша величественная драма будет проиграна на неизвестных языках перед новой публикой!»

Годы отяготили эти слова иронией, хотя они до сих пор несут в себе нечто удивительное: затронув тему, Дебор показывает комикс. «РЫЦАРИ ПРИНЦА ВЭЛИАНТА В ПОИСКАХ ПРИКЛЮЧЕНИЙ», читаем титры: «ОН ДВИГАЕТСЯ В СТОРОНУ ТАИНСТВЕННОГО СВЕТА, ДОНОСЯЩЕГОСЯ ИЗ МЕСТА, ГДЕ НЕ СТУПАЛА НОГА ЧЕЛОВЕКА». Затем Щеглов снова появляется на экране и Дебор произносит от себя: «Говорят, что, покорив жизнь и город своему взору, он изменил их. За один год он нажил себе врагов на сто лет вперед». Такая нажива была драмой ЛИ, говорил Дебор, а эти враги остались его наследием.

Это то многозначительное противоречие – между нигилизмом такого детского уровня, что невозможно подобрать ему никакое философское обоснование, и образцово сентиментальным голосом, способным облагородить любой ребяческий поступок; между найденным наследием, посеявшим семена тоталитаризма и массовой резни, и волей к отрицанию, не знающей другой перспективы, кроме «перспективы независимости без законов и ограничений» (Дебор, In girum) – которое характеризовало Леттристский Интернационал. В разговоре, что движется от Кабаре Вольтер к Sex Pistols, ЛИ является кульминацией первой истории и основой для второй. Но важнее то, что ЛИ выражает возможность каждого действующего лица говорить на языке другого.

В этом повествовании ЛИ является эпицентром, сосудом – и пустым, и наполненным. У ЛИ была печать, которая разъясняла историю и которая, до своего исчезновения в пьяной суматохе, должна была быть приложена группой к той философии, которая вытекала из увеселительных поездок на угнанных машинах и ночей, проведенных в катакомбах. ЛИ проклинал тех, кто верил в «оставление следов» и сам же оставил их в достатке: за пять лет чуть менее трех дюжин скудных бюллетеней, пачка мимолетных эссе, различных вариантов détournement, несколько стикеров на телефонных столбах и лозунгов на стенах. Можно добавить небольшое количество мемуаров: наждачная книга коллажей Дебора, его фильмы «О прохождении несколькими людьми единого момента времени» (1959) и In girum, а также романы Мишель Бернштейн «Вся королевская конница» (1960) и «Ночь» (1961), чудные воспоминания, так как все они относятся к событиям и участникам ЛИ, но не называют ни тех, ни других.

В некотором смысле это - декорация, потому что группа стремилась к вакууму. Невероятный проект ЛИ состоял в «ничегонеделании» и на том он и стоял; таким образом его реальным достижением являлось существование с 1952 года по 1957-й, когда оставшиеся члены (те, которым каким-то образом удалось, по выражению Мишель Бернштейн, избежать того, чтобы не «очень буржуазно уметь ставить на стол бокал с вином») присоединились к другим действующим художникам, более старшим и гораздо более выдающимся, чем интеллектуалы-лолларды из ЛИ, чтобы организовать Ситуационистский Интернационал.

Как организация – уникальным образом повлиявшая на восприятие великих общественных событий с 1958-го по 1969 год, олицетворив собой восстания мая 68-го, СИ затмил ЛИ, даже если тот имел более давнюю историю: выдумка СИ предстала фактом перед сказкой ЛИ. В последнем существовал абсолютизм, примитивизм группы замалчивался, но именно поэтому Дебор охарактеризовал роспуск ЛИ и образование новой федерации статьей, названной «Один шаг назад». «То, что осталось от СИ, можно разложить на столе: наше наследие осталось на письме», говорила Мишель Бернштейн, и теперь жестокое обаяние наследия СИ, его импозантное влияние, раскрывает примитивизм его самого. Так как СИ работал на то, чтобы донести свою критику до публики, оставляя авторов в тени – потому что его члены (иногда количеством до двадцати, иногда, как в начале 1968-го, числом менее дюжины) поймали интонацию, позволяющую им высказываться подобно трибунам невидимой империи – группа превратилась в миф еще до начала своей деятельности и оставалась призрачной даже во времена наибольшей своей гласности; вот почему ее история, описанная ли в панк-зинах или в академических журналах, всегда полна мифов, описаний «уличного театра» или символических Ursprunges (нем.–первоначала), публичных шалостей наподобие нападения на Нотр-Дам. Приписываемые ситуационистам действия являются фикцией – но они были также и реальностью, опробованные в миниатюре и в тайне ЛИ, а затем переместившиеся на сцены мировой истории (даже если сцены возводились и обрушались в один день) читателями СИ, поклонниками или наследниками. Вот почему дух этих событий, которые ЛИ подразумевал не как нападения, но заложение основ, проникал в написанное ситуационистами. И этот дух – отсутствующий в других голосах того времени – был одновременно яростным и игривым, критичным и своенравным, отчаянным и счастливым: «Лучшее, что у нас пока получилось - это выйти вон из XX века».

ВООРУЖИВШИСЬ (начало)
moholy-nagy
[info]gileec
Георг Гросс. "Кафе "Мегаломания", 1915.--->

Вооружившись теорией, Леттристский Интернационал занялся практикой. В письме к Жану-Луи Бро весной 53-го, Вольман обобщает:

Как у нас дела после твоего ухода? Жоэля недавно отпустили из тюрьмы на поруки. Освободили и Жан-Мишеля с Фредом (пришлось, конечно, откупиться). Маленькая Элен тоже вышла на прошлой неделе после дурацкого ареста в помещении для прислуги где-то в Венсене. Она была с Жоэлем и Жан-Мишелем (естественно, пьяными), не хотевшими открывать дверь полиции, которая вызвала подкрепление. В суматохе, они потеряли печать Леттристского Интернационала. Линда еще не доказала себя на деле – Сара все еще в кутузке, но ее заменяет ее шестнадцатилетняя сестра. Были и другие аресты, за наркотики, за бог знает что – уже становится просто скучно. Потом еще Ги-Эрнест – он провел десять дней в изоляторе, куда упекли его родители после того, как он попытался себя задушить. Сейчас он уже вернулся. Серж выйдет из тюрьмы 12 мая. Позавчера меня уже просто начало тошнить от «Мюано» (кафе – прим.пер.). Новой забавой в нашем квартале стала ночь, проведенная в катакомбах (еще одна светлая идея Жоэля)…

Это, пытались внушить себе члены ЛИ, было репетицией революции, которую они пообещали друг другу совершить: суперцессия искусства и конец работы, калейдоскоп положений и конфликтов ради уничтожения актеров в трагедии и возвращения настоящих людей к жизни – первой революции, убеждали себя члены ЛИ, осознанно основывающейся не на критике страдания в господствующем обществе, но на «всесторонней критике его идеи счастья», критике действием, новым качеством повседневности. Счастье по-прежнему оставалось новой идеей в Европе спустя сто шестьдесят лет после оглашения приговора Сен-Жюсту как изменнику революции – после этого он, голос Нового Человека, всю ночь не проронил ни слова, пока его везли от Комитета Общественной Безопасности к гильотине. С тех пор все официальные революции основывались не на счастье, а на правосудии, и на этой скале они разбивались на кусочки или обращались в камень. Но разве все настоящие революционеры не были движимы желанием счастья, – как написал Иван Щеглов в своем «Своде правил для нового урбанизма» - и жаждой мира, где невозможно будет не влюбляться? Они затруднялись признать это; а в тех отдельных случаях, где они все же это признавали, не оставалось никаких свидетельств. Что значит мое счастье перед жаждущей пищи и одежды толпой? Ничего не значит, говорили владельцы революционной традиции. Заняв место в «катакомбах видимой культуры», ЛИ обнаружил проход, ведущий назад к Братьям Свободного Духа: «мое счастье должно оправдывать само существование». Так противоречащие друг другу первоосновы счастья и правосудия стали одним целым; именно об этом, полагали члены ЛИ, говорил Сен-Жюст.

   
Родившийся в 1767 году, казненный в 1794-м, Луи-Антуан де Сен-Жюст был пророком Республики Добродетели: добродетели, скрытой в каждом человеческом сердце, подавленной и извращенной хозяевами старого мира, который был выхолощен из каждого нового гражданина – или, наоборот, навязан. Познав новую страсть к счастью, на мгновение Сен-Жюст оказался способен привить ее остальным: словами, следовавшими за «новой идеей в Европе», было «Я предлагаю вам соответствующий закон». Он взошел на сцену мировой истории, стоя одной ногой в Париже, другой в Спарте. Он говорил Ликургу и Фукидиду, говорил Ленину и Пол Поту и он знал, что они его услышат. ЛИ выступали в баре, где подавали franchise (прямоту) и утешение наряду с пивом и вином – у берлинских дадаистов подобное место называлось «Кафе «Мегаломания». Там ЛИ пытался поймать интонацию Сен-Жюста - а это было непросто – простую и иступленную, яростную и спокойную, интонацию сокровенных слов: «Разум это софист, ведущий добродетель на эшафот». Можно было обдумывать их много дней или просто взглянуть на лицо Сен-Жюста, на его портреты и изображающие его гравюры, но, как и сам молодой человек по истечении своего времени, они молчали. Если один портрет сухой, резкие скулы и прикрытые глаза, то другой – приятный, щеки пухлые и гладкие, глаза невинны. «Сказать по правде, бороться стоит лишь за то, что любишь», говорил философ Террора. «Борьба за всех остальных это лишь следствие».

Окончание следует

ЛЕТТРИСТСКИЙ ИНТЕРНАЦИОНАЛ
moholy-nagy
[info]gileec
<---Леттристский Интернационал (первый слева - Ги Дебор, второй слева - Иван Щеглов)

Леттристский Интернационал обладал идеей: «… Новая идея в Европе» назывался манифест от 3 августа 1953 года, берущий начало во фразе Сен-Жюста, которую он сказал, делая доклад перед Национальным Конвентом 13 вантоза, год II – 3 марта 1794 года. «Счастье это новая идея в Европе», сказал Сен-Жюст. «Досуг – говорили Мишель Бернштейн, Андре-Франк Конор, Мохамед Даху, Ги-Эрнест Дебор, Жак Филлон, Вера и Жиль Ж. Вольман в седьмом выпуске бюллетеня Леттристского Интернационала «Потлач» - это насущный революционный вопрос».

В любом случае, экономические запреты и их этические последствия вскоре будут сведены к нулю и замещены. Организация досуга – организация свободы множества людей, все меньше времени посвящающих себя работе – почти необходимость, как для капиталистических государств, так и для их марксистских приемников. Везде досуг ограничен обязательным позором стадионов и телевизионных программ.
Более всего по этой причине мы должны разоблачить навязанные нам аморальные обстоятельства: эту ситуацию нищеты.
Проведя несколько лет, ничего не делая - в общепринятом понимании этих слов – мы можем говорить о нашем социальном положении как об авангарде, потому что в обществе, до сих пор временно основывающемся на производстве, мы нашли возможность серьезно посвятить себя одному лишь досугу.
Если этот вопрос не будет открыто поставлен до коллапса существующей экономической системы, перемены будут выглядеть не более чем дурацкой шуткой. Новое общество, снова преследующее цели старого общества, не осознающее и не обремененное новой страстью – это настоящая утопия социализма.
Лишь одна задача кажется нам достойной рассмотрения: всестороннее усовершенствование развлечений.
Приключения происходят лишь с тем, кто ищет этих приключений.
Конструирование ситуаций станет продолжающимся осуществлением великой игры: игры, которую выберут сами игроки: калейдоскоп положений и конфликтов ради избавления от ролей в круглосуточной трагедии. Мы перестанем нуждаться во времени для того, чтобы жить.
Такой синтез совместит критику поведения, притягательность городского устройства, освоение окружающей среды и взаиморасположение.
Нам известны начальные принципы…


Теория анти-экономики Леттристского Интернационала следовала за страницей «Лучших новостей недели», регулярной рубрики «Потлача»:

Вашингтон, 29 июля: В речи, посвященной религиозному собранию, вице-президент США Ричард Никсон заявил, что он убежден: те, кто воображают, что «полная чаша риса» сможет уберечь народы Азии от поворота к коммунизму, «серьезно ошибаются».
«Экономическое благосостояние очень важно, - продолжает вице-президент – но заявления о том, что нам удастся переманить народы Азии на нашу сторону, просто повысив их уровень жизни, являются ложью и кощунством. Это гордые народы с многовековой культурой».


Так Ричард Никсон добавил свой голос в нарастающий хор Леттристского Интернационала.

СЛУЧАЕМ
moholy-nagy
[info]gileec
Случаем стало прибытие в Париж Чарли Чаплина, рекламировавшего свой новый фильм «Огни рампы». К своему приезду из США (и накануне президентских выборов, во время которых республиканский кандидат на пост вице-президента Ричард Никсон был обвинен правящей демократической администрацией в симпатиях к коммунистам) Чаплин был официально объявлен министром юстиции подрывным элементом, которому запрещено въезжать в страну. Спустя несколько дней Чаплин был принят в Сент-Джеймсском Дворе только что взошедшей на престол Елизаветой II, где, как британский подданный, выразил требуемое поклонение. Англия приветствовала его дома; на протяжении его гастролей Европа раскрыла свои объятия. В Париже газеты были вне себя: день за днем «Шарлот» (Чаплиновский «Бродяга» на французский лад – прим.пер.) был на первых страницах. Чаплин был принят в Легион Почета. Он дал ряд интервью; 29 октября 1952 года он устроил последнюю пресс-конференцию в Париже, в отеле «Ритц» и Леттристский Интернационал объявил о своем существовании на весь мир.

Пока толпа снаружи без устали звала Шарлота показаться, пока Дебор и Берна пытались блокировать двери, Вольман и Бро прорвались через полицейские ограждения, выкрикивая проклятия и разбрасывая листовки. На листовках было написано:

ДОВОЛЬНО ПЛОСКОСТОПИЯ

Суррогат режиссера Мака Сеннета, суррогат актера Макса Линдера, Ставиский слез незамужних матерей и маленьких сирот Отёйского приюта, ты, Чаплин, эмоциональный вымогатель, ведущий певец несчастия.
Кинематографу нужны свои Делли. Лишь ему ты даришь свое творчество, и твое доброе дело это подачки.
Так как ты соотносишь себя со слабыми и угнетенными, то напасть на тебя означает напасть на слабых и угнетенных – но в тени твоей ротанговой трости уже можно увидеть дубинку полицейского.
Ты «тот-кто-подставляет-другую-щеку» - другую щеку ягодицы – но для нас, молодых и красивых, единственной реакцией на страдание является революция.
Мы не покупаемся на те «абсурдные преследования», которые выставляют тебя жертвой, ты, плоскостопый Макс де Вюзит. Во Франции Служба Иммиграции называется Рекламным Агентством. Такая пресс-конференция, которую ты дал в Шербуре, не может восприниматься иначе как вздор. Тебе нечего бояться за успех «Огней рампы».
Отправляйся спать, ты, фашистское ничтожество. Греби деньги лопатой. Занимайся этим в высшем обществе (нам понравилось, как ты пресмыкался перед маленькой Елизаветой). Умри быстрой смертью – мы обещаем тебе первоклассные похороны.
Мы молимся о том, чтобы твой последний фильм стал по-настоящему последним.
Свет «солнечного» прожектора растопил грим так называемого блестящего мима – и выявил вредного и продажного старика.
Отправляйся домой, мистер Чаплин.

Леттристский Интернационал
СЕРЖ БЕРНА, ЖАН-Л. БРО, ГИ-ЭРНЕСТ ДЕБОР, ЖИЛЬ Ж. ВОЛЬМАН


[Ср. - В. Хлебников, Б. Лившиц. На приезд Маринетти в Россию]

Здесь содержался веский аргумент: замечание того, что сентиментальное искусство Чаплина, искусство «Огней большого города», любое искусство, было «эмоциональным вымогательством» – отвлечением внимания от живой концентрации на пустые небеса, где все было настоящим и ничего невозможно. Аргумент не попал в газеты. Combat назвала анти-чаплиновских хулиганов «леттристами»; вместе с Помераном и Леметром, Изу отмежевался от акции, хотя и в умеренных выражениях. В письме в Combat Изу отметил «чрезмерную истерию», сопровождавшую приезд Чаплина, но высказался все же в том духе, что работа Чаплина в кино его совсем не волнует: бог оставался богом. Изу не стал ни в чем обвинять своих последователей; он лишь разделил то «благоговение, выказанное всеми Чаплину».

Дебор сотоварищи не упустили свой случай. Они впервые оказались на территории публичной жизни и им там понравилось. Они написали в Combat из Бельгии, где демонстрировали «Трактат» Изу:

После нашего срыва пресс-конференции Чаплина в «Ритце» и публикации разрозненных отрывков памфлета «Довольно плоскостопия» в газетах – единственного в своем роде памфлета, направленного против этого артиста – Изу со своими покорными, мрачными последователями опубликовали в Combat заметку, в которой неодобрительно высказались о наших действиях (со свойственной им специфичной торжественностью). Мы высоко ценим значимость работы Чаплина в свое время – но сегодня мы видим, что вокруг много нового, а «истины, которые больше не интересны, превращаются в ложь» (Изу).

И члены Леттристского Интернационала очерчивают свою территорию:

Мы убеждены, что наиболее убедительным выражением свободы является уничтожение идолов, особенно тех, которые сами объявляют себя выразителями свободы. Провокационный тон нашей листовки стал реакцией против единодушной и подобострастной восторженности. Факт, что некоторые леттристы и сам Изу решили отмежеваться от нас, есть доказательство непонимания, которое всегда и до сих пор отделяет экстремистов от тех, кто все больше отдаляется от крайностей, отделяет нас от тех, кто отвернулся от «горечи своей юности» и «улыбается» навстречу авторитетному величию – и, наконец, отделяет тех кому за двадцать от тех, кому за тридцать. Мы заявляем о единоличной ответственности за текст, который мы единственные и подписали. Мы ни от чего не отказываемся. Возмущение оставляет нас крайне безучастными. Реакционеров не оценивают по их званиям.
Мы оставляем наших диктаторов безликой отвратительной толпе.


Проигнорировав утвержденное законом право Леттристского Интернационала на публичный ответ в адрес уже прозвучавших в их адрес заявлений, - без сомнения, по причине эфемерности всего скандала, ставшей очевидной, как только Чаплин покинул Францию - Combat не опубликовала заявление Леттристского Интернационала. Анти-Чаплиновское вмешательство оказалось проглочено в шумихе мгновения: в двухдневной болтовне в Сен-Жермен-де-Пре. Самое большее, это могло сойти за кратковременную реплику на вторжение в Нотр-Дам на обманчивой территории популярной культуры. Но того эффекта не получилось: ни Маркс, да и никто другой никогда не предполагали, что критика популярной культуры была необходимым условием критики в целом. Новые члены Леттристского Интернационала скрылись из виду в своих собственных жизнях, в своих собственных аморфных действиях, в той темноте, что предстала в «Воплях в поддержку де Сада». Они не разделяли вкуса Изу к популярности – и они не появлялись на поверхности целых шесть лет, пока первый номер Internationale situationniste не стал распространяться по Западной Европе. «МОЛОДЫЕ РЕБЯТА, МОЛОДЫЕ ДЕВУШКИ» - можно было прочитать на последней странице, где помещалось фото Бриджит Бардо, лежавшей навзничь верхом на коне, вздымая грудь вверх,

Способности ищут своего применения
Нет никаких ограничений
Пока вы прекрасны, пока вы веселы
История на вашей стороне
И СИТУАЦИОНИСТЫ ТОЖЕ
Телефона нет. Пишите или приходите:
32, ru de la Montagne-Geneviéve, Paris, 5e.


Конец главы [ее начало]

ОН БЫЛ
moholy-nagy
[info]gileec
Он был впервые показан в Музее Человека 30 июня 1952 года, сеанс сорвался через двадцать минут. Несколько членов леттристской группы покинули зал, протестуя против одобрения Изу этого ужаса. Второй показ, спустя три месяца, смог быть доведен до конца по большей части благодаря охране со стороны радикальных леттристов. В Лондоне, где «Вопли» впервые демонстрировались в 1957 году в Институте Современного Искусства, программка содержала предупреждение: «НАДРУГАТЕЛЬСТВО? Фильм… спровоцировал беспорядки на парижском показе. Институт, организующий настоящий просмотр, исходит из принципа, что авторам следует дать шанс высказать свое мнение, хотя Институт также просит иметь в виду, что он не сможет нести ответственность в случае возможного возмущения со стороны зрителей». ИСИ вряд ли бы продал больше билетов, показывая он хоть эротический фильм с участием Принцессы Маргарет.

Историк искусства Ги Аткинс описывает показ в ИСИ:

Только зажгли свет, как публика тут же зароптала. Люди не расходились, некоторые очень рассердились. Один так вообще отказался покидать зал, пока ему не вернут деньги за билет. Другой жаловался, что они с женой специально на вечер наняли сиделку для ребенка и приехали аж из Уимблдона, не желая пропустить такое шумное событие. Вообще, реакция была очень чудная, как будто бы Ги Дебор собственной персоной явился Мефистофелем, чтобы загипнотизировать и выставить дураками обычных англичан.

И Аткинс продолжает:

Шум поднялся такой, что он достиг ушей людей, ждущих снаружи следующего сеанса. Зрители, только что посмотревшие фильм, выходили из зала и пытались убедить остальных не тратить время и деньги, а разойтись по домам. Но недовольные были так возбуждены, что их благонамеренные увещевания имели абсолютно противоположный эффект. Пришедшие на просмотр еще сильнее захотели увидеть фильм, не подозревая, что изображение в нем отсутствует в принципе!
После завершения сеансов один человек высказал догадку, что Дебор, путем отсутствия звука и картинки, сыграл на нервах зрителей и таким образом спровоцировал те самые «вопли в поддержку де Сада».


Самое поверхностное знакомство с историей авангарда делает очевидным, что ничего не стоит спровоцировать беспорядки мнимым художественным жестом. (Когда «Вопли» демонстрировались в Париже, там на полном серьезе имело место насилие и разрушения.) Необходимо лишь заставить публику ожидать одного, а выдать нечто другое – так, например, поступил Альфред Жарри, когда на премьере «Короля Убю» первое, что донеслось со сцены, была единственная непристойность: «срынь» - таким образом нарушаются общественные табу. В 1952 году аудитория не хуже художников знала правила игры – Дебор исходил именно из этого.

Содержание фильма было следующим: черный экран демонстрировался во время полной тишины и показывался белый экран, когда звучал диалог между пятью персонажами: Вольманом, Дебором, Берна, некой Барбарой Розенталь и Изу; все они произносили свои реплики очень монотонно. Фильм являл собой картину леттристской среды, которая состояла из обломков старого мира, который леттристы собирались изменить; его темой стали первые слова Дебора, содержащие метафоры, посредством которых он мог очертить территорию и определить направление. Разговор был довольно бессвязным – все, что можно было услышать (двадцать минут разговоров и час пустого экрана), это лишь произвольное словоизвержение, как определяли его те немногие, кто писал о фильме. В этом смысле «Вопли» мало отличались от типичной продукции Голливуда.

Берна: Статья 115. Когда человек перестает появляться в своем доме или где он прописан, и когда за четыре года от него не поступает никакой информации, заинтересованные лица могут занять его жилище и уведомить об этом местную администрацию.
Вольман: Только любовь законна в предреволюционный период.
Дебор: Ты врешь – никто тебя не любит! Искусство начинается, прорастает и увядает потому, что неудовлетворенные люди выходят за пределы мира казенной выразительности и выставляют напоказ его убогость.
Розенталь: Скажи, ты спал с Франсуазой?


Изу разглагольствовал о смерти кино; Берна шутил насчет нападения Молодежного Фронта на Отёйский приют. Прозвучали ключевые слова, которые Изу пропустил мимо ушей («И их бунт превратился в конформизм»); неясные цитаты из «Рио Гранде» Джона Форда и Сен-Жюста («Счастье – это новая идея в Европе»). Обгоняя самоличное помещение Изу самого себя в кинематографический пантеон, звучало краткое изложение ярчайших моментов из истории кино: от «Путешествия на Луну» Жоржа Мельеса 1902 года вплоть до 1931-го, отмеченного как год «Огней большого города» Чарли Чаплина и «рождения Ги-Эрнеста Дебора», затем происходил скачок через два десятилетия простоя к «Трактату» Изу, «Антиконцепту» Вольмана и, наконец, к «Воплям». Там же звучат слова, вокруг которых будет вертеться вся жизнь Дебора: «Искусством будущего станет ниспровержение ситуаций или ничто» - сопровождаемые репликой Берна: «в кафешках Сен-Жермен-де-Пре!»

Звук кончался и экран становился темным. Спустя две минуты он опять светлел и диалог продолжался. Последовательность повторялась, чередующиеся обмены любезностями варьировались по своей длине, диалог становился все более бессвязным. Появились новые темы: сексуальное возбуждение, самоубийство двадцатилетней радио-актрисы, самоубийство героя сюрреализма Жака Ваше, самоубийство героя дада Артура Кравана, предполагаемое самоубийство Джека Потрошителя, вывод из этого разговора («Безупречность самоубийства в его неопределенности») и почтительное упоминание вторжения в Нотр-Дам («Более чем один собор был возведен в память о Серже Берна»).

Прозвучало скрытое упоминание о бедных героях «Детей райка» - которые в конце фильма становились знаменитыми актерами, знаменитыми куртизанками, знаменитыми преступниками. Это было похоже на прославление самих героев «Воплей»: «Однажды они прославятся – вот увидите!» Также имело место бурное обсуждение ужасной уязвимости молодежи вперемежку с пассажами настоящей лиричности с цитатами из Джойса; затем прозвучал неплохой каламбур, опровергавший всякое непринужденное приятие самоубийства: «мы были готовы перенести все затруднения – но затруднения не кончались». «Статьей 115» из Французского Гражданского Кодекса не ограничились: из него были также зачитаны положения о безумии и отношении в этом случае хозяина к квартиросъемщику, упоминался и номер соответствующего законодательного акта – 1793, год революции, когда следствие было поручено Сен-Жюсту и Людовик XVI отправился на гильотину. Прерывистый диалог двигался на ощупь в сторону обличения господствующей морали – и сам по себе представал как поиск вслепую.

Так как «Вопли» являются концептуальным произведением, то и трактовать их надо концептуально. Тем более, что у меня нет иного выхода. Дебор публиковал окончательные варианты своего сценария в 1955, 1964 и 1978 гг.; в настоящий момент фильм недоступен. Я могу лишь излагать свое виденье того, как выглядят «Вопли» на бумаге.

Можно представить себе аудиторию, поначалу полностью опрокинутую темнотой, но наслышанную о scandale pour la scandale (скандале ради скандала) на Левом Берегу, быстро освоившейся – подготовившейся к искусству – в новых правилах, заданных фильмом. Представив себя частью публики, можно вскоре представить, что смотришь на чередование черного экрана/тишины и белого экрана/диалога, или наоборот. Можно представить расслабленность, приятие такого предположительно неприятного анти-шоу, этого абсолютного «расщепления кино», этого «перекладывания оценки творения на плечи зрителя» (как писал Дебор в своем «Введении»). Но, когда постигаешь это выражение отрицания, осознаешь его как отрицание отрицания, как заявление о возможности творения – мир начинает меняться, меняться в лучшую сторону.

После часа просмотра, ты будешь ждать еще одного фрагмента разговора, еще одного афоризма, еще одной цитаты, призванной ублажить тех, кто ее узнает и окружить таинственностью заплутавших туристов; может быть – можешь ты подумать – в конце даже появиться изображение. Если задачей леттризма, как определили ее в 55-м Дебор и Вольман, было «окончательное обесценивание искусства», то фильм действительно оказывался ультра-леттристским: здесь единственное изображение – не важно чего – могло бы произвести больший эффект, чем все ядерные грибы, которыми в 1952 году непременно и повсеместно заканчивались авангардные фильмы. Здесь одно пенни могло обернуться богатством; банк дада мог озолотить публику выше ее ожиданий. В этой обстановке, автопортрет Дебора, помещенный в “Ion” после публикации «Воплей», мог быть воспринят как второе пришествие Христа.

Так что можно представить аудиторию, заплатившую за такой показ, понявшую замысел фильма и следующую его установкам – естественно, когда я читал окончательную версию сценария после года чтения различных отзывов о фильме-без-изображения, это была моя воображаемая реакция. Я догадался; и все сходилось. Это та реакция, которой ждал Дебор – и таким образом, после более чем пятидесяти минут переключения с темного экрана на светлый, с разговора на тишину, он нашел нужную кнопку. «Мы живем как пропавшие дети, наши приключения не полноценны», говорил Дебор в фильме. Enfants perdus (фр. дословно "пропавшие дети", как устойчивое выражение: "партизаны" - прим.пер.): аудитория могла бы понять, что он имел в виду леттристов и подвергшийся их нападению приют; что он использовал военный сленг, который звучит когда солдат посылают в разведку, из которой заведомо нет возврата; что он пародировал тогдашний социологический жаргон, характеризовавший послевоенную французскую молодежь. Публика могла знать, что более всего Дебор имел в виду “enfant perdus” из фильма Марселя Карне 1942 года «Вечерние посетители», Жиля и Доминик, молодых эмиссаров дьявола, посланных на Землю уничтожить любовь, но которые сами не смогли противостоять земной любви; публика могла знать, что под дьяволом подразумевался Гитлер, и нет оснований полагать, что это не было известно Дебору. Фильм достигал мгновения ясности, путаницы, приостановки: “Nous vivons en enfants perdus nos aventures incomplétes”. Затем следовали двадцать четыре минуты молчания, во время которого экран оставался темным. Потом, в те редкие показы, когда публика или организаторы решали-таки дождаться окончания, фильм заканчивался.
_______________________________

посмотреть фильм на ubu.com

ВОЛЬМАНОВСКИЙ
moholy-nagy
[info]gileec
Вольмановский «Антиконцепт» соединял в себе кажущийся бесконечным «автохронистический» (в противоположность повествованию) сценарий, чудный лозунг («Времена поэтов прошли/Поэтому сегодня я отдыхаю»), а визуальное наполнение полностью состояло из белых кругов. («Все вокруг это Вольман», гласил другой каламбурный лозунг.) Премьера состоялась 11 февраля 1952 года в клубе авангардного кино в Музее Человека в Париже, фильм проецировался на наполненный гелием воздушный шар, привязанный к полу.

Государственный цензор, очевидно убежденный, что подобные замысловатые произведения наверняка содержат подрывной посыл, – и леттристы здесь могли бы с ним согласиться – запретил фильм. Единственной надеждой оставался уличный показ в Каннах: признание кинофестиваля могло подвести цензора к отмене своего решения. Но кампания за показ фильма не увенчалась повторением прошлогоднего успеха; одиннадцать леттристов было арестовано за нарушение общественного порядка и газета Le Figaro объявила их охотниками за автографами. Спустя тридцать лет «Антиконцепт» был с почестями показан в рамках выставки «Париж-Париж» в центре Помпиду – на том же месте в квартале Маре, где до этого находилось здание, в котором жил Вольман. Фильм Дебора, который тоже был представлен, показывали на другом этаже.

В "Ion", в предисловии к публикации сценарии – предисловие скромно названо «Введение в каждый будущий фильм» - Дебор описывает задуманный фильм не только как приходящий на место обычному кино, но и cinéma discrepant («несвязное кино») в том числе, которое, согласно механике изобретения, не может быть замещено ничем, так как является разложением фильма на составные части. «Все это часть той эпохи, которая закончилась – говорит Дебор – и больше меня не интересует». Он выражал сожаление, что «недостало досуга сотворить нечто, что было бы короче вечности», творение, которое бы выражало лишь импульс к своему созданию; запечатление настоящего мгновения, говорил он, труднейшее дело. Но, после обращения к следующему за предисловием сценарию, такие утверждения казались абсолютно неубедительными. Разделив страницу напополам между описанием образов и звуков, Дебор накладывал литературные цитаты на предполагаемые хроники восстаний, на колониальные военные маневры, на прогулки по Левому Берегу, на многочисленные съемки его самого. Также предполагалось несколько ИЗУитских пустых кадров и вдоволь буквенной поэзии. Сбросив с себя леттристские рамки, произведение оказывалось погребальной ораторией двадцатилетнего человека на свою юность; его общая интонация была неясной и уверенной. («Я уничтожил кино, - говорит Дебор, замысловато обращаясь к простейшему сюрреалистскому акту – ведь это проще, чем стрелять в прохожих»). Многие иконы и самоубийцы сюрреализма ускоряли шаг и разбегались в стороны. «На самом деле – говорит повествователь, когда сценарий заканчивается, даря рецензентам ключевую фразу – ничто из этого не имеет значения». В среде леттристов, как таковой богеме ХХ века, это действительно было не ново.

Дебор объявил, что когда его фильм – Hurlements en faveur de Sade («Вопли в поддержку де Сада») – будет закончен и выйдет на экраны, он отбросит в прошлое cinéma discrépant. В этом фильме вообще не было никакого изображения.
___________________________________

"Антиконцепт" - посмотреть / сценарий

ВЫХОДКА В КАННАХ
moholy-nagy
[info]gileec
Выходка в Каннах привлекла девятнадцатилетнего Ги-Эрнеста Дебора, который пополнил ряды группы леттристов; вскоре он присоединился к Вольману, Берна, Жану-Луи Бро и Гислану де Марбо. В апреле 1952 года он опубликовал детальный, предварительный сценарий своего первого фильма в толстом, не имевшем продолжения сборнике леттристов “Ion”, посвященном кино, которое – так как Изу объявил о его уничтожении – таким образом было готово возродиться.

      

“Ion” является интереснейшим документом – и в меньшей степени совокупностью своих памфлетов и сценариев, чем фотографиями участников сборника. Изу, первый в содержании, выступивший с «Эстетикой кино», появляется в своей прото-элвисовской позе вкупе с раскрашенным галстуком, мальчишеским лицом и умудренным взглядом; Вольман, фатовый еврейский интеллектуал; Марк,О, редактор (под именем Марк-Жильберт Гюлламин – леттристы все время меняли свои имена или их произношения, ударения или соединения, как Дебор, например, в 1960 году отбросил «-Эрнеста»), героический молодой человек с кинокамерой; саунд-поэт Франсуа Дюфрен в купальном костюме на высоком пригорке; также там есть две смеющиеся аккуратно одетые женщины и сами фотографы за своим занятием.

Серж Берна поучаствовал своим эссе «До последней косточки» и с фотографии он смотрит именно так, будто хочет рассмотреть насквозь. На его спокойном, толстокожем, абсолютно ничего не выражающем лице глаза сверхъестественно пусты. Лицо предвещающее: характерное для серийных убийц 50-х. Это то ничто, которое можно будет увидеть спустя несколько лет на первых полосах газет (Чарли Старкуэзер всегда смотрел искоса); лицо из кошмарных снов, лицо человека, не знающего, чего он хочет, но знающего, как это заполучить, лицо настолько бледное, что напоминает хоккейную маску Джейсона из «Пятницы 13-е». Портрет Берна говорит больше о мотивах инцидента в Нотр-Даме, чем что-либо в самом инциденте. Его молчаливое лицо вызывает в памяти наиболее грозную максиму Свободного Духа: «совершенный человек есть неподвижное Основание». И, вопрошает фотография, с руинами вокруг этого основания? «Когда смотришь на бездну, бездна смотрит на тебя», сказал Ницше, и потом это есть то, на что похож ты.

Габриэль Померан сидит на фоне стены, разукрашенной разлинованными треугольниками; его лицо сливается с задником. В нем есть что-то от шамана, что-то от алхимика, что-то от ожившей метаграфики. Подобно звукам, которые Вольман производил своим телом, есть что-то неправдоподобно древнее в рисунках на лице Померана. Леттристы любили разрисовывать свою одежду буквенной поэзией, раскрашивать пиджаки, брюки и галстуки новыми алфавитами, так что, вероятно, в этом случае произошел маленький прыжок, правда, на лице Померана были вовсе не буквы: нанесенные им на себя рисунки являлись скорее слепым чутьем на коммуникацию, на символы, на след. Если по этому следу вернуться к древнейшему известному символическому изображению, к гравированной кости эпохи Среднего Палеолита, найденной в пещере Pech de l’Aze в Дордони, то опознавательные знаки, датированные 150 тысячами лет до рождения Христа, ясно говорят на том же языке, что использовал Померан – а уж нанесение узоров на тело имеет еще более древнее происхождение, в миллион лет.

   Раскрашивание лица в современном искусстве началось с футуристов; с тех пор оно имело свое продолжение. В 1968 году леттрист Роберто Альтман появился в общественном месте с лицом, исчерканным буквами, нанесенными густой черной краской, испещренными так грубо и отвратительно, что они казались не непревратимыми составными элементами языка, а какой-то новой ужасной болезнью. В 1980 году в маленьком подпольном панк-клубе в Лос-Анжелесе Дарби Крэш из Germs, совершивший самоубийство в конце того же года, уловил это. Он пошел дальше панк-жестов вроде пускания микрофона по кругу, дальше панковского уничтожения «звездности» путем демистификации барьера между артистом и зрителем – к тому времени все это уже было клише. Сняв майку и улегшись на сцене на спину, он пустил в аудиторию магический фломастер и позволил рисовать на себе все, что угодно. В любом акте панковского самоистязания было меньше насилия, чем в садизме заплативших за вход завсегдатаев, приближавшихся к обнаженному артисту.

Насилие содержалось в трещинах сознания того, как происходит любое выступление, как может действовать искусство. Если ты платишь, чтобы посмотреть на самоуверенных людей, как писала Ким Гордон, а когда платишь, то даже об этом не задумываешься, хотя можешь понимать, что артист здесь выступает субъектом и таким образом превращает зрителей в объекты или разлагает объектную сущность зрителей, посредством вовлечения их в перформанс. Но Дарби Крэш вытворял нечто, что по-настоящему сбивало с толку. Он будто бы опутал свое тело проводами для звукоизвлечения, опутал таким образом, что электрическая цепь могла преобразовывать каракули на его теле в звуки; будто бы когда он передавал магический фломастер, который становился микрофоном, в толпу, то голоса окружающих вылетали у него изо рта – и будто бы, когда он возвращал себе фломастер, этот микрофон, он слышал, как его голос раздается из глоток людей вокруг. А, может быть, лежа на сцене, он опрокинул потребительскую субъективность артиста и превратился в совершенный объект, без даже всякой теоретической объективации, просто в предмет? Ты мог писать на нем с не большим угрызением совести, чем если бы писал на стене – FUCK YOU GERRI LOVES TONY THE CRITICISM OF RELIG – пока фломастер не высохнет.

Можно вернуться к лицу Померана и тщетно искать на нем следы удивления. Болезнь Альтмана, насилие Дарби Крэша – взгляд Померана сосредоточен, как будто бы он вглядывается, как его раскрас отзовется в будущем. Как и шумы Вольмана, лицо Померана провозглашало невозможность языка вместить в себя поэзию; как отрицание обычного языка, оно (лицо) становилось отрицанием обыденной жизни. Поэзия Маркса была магией слов; его постоянные перестановки родительного падежа («Требование отказа от иллюзий о своём положении есть требование отказа от такого положения, которое нуждается в иллюзиях») были его ритмом, его новой манерой разговаривать. В микрокосме это также выступало двусторонним связующим фактором: «повстанческий стиль», как называл его Дебор, воспринимавший это как свое («даже истина это мгновение фальши»). Магия: служа отрицанием обыденной жизни, стиль служил также утверждением, что слова, изображающие жизнь, могут найти мелодию, которая пустит жизнь в пляс. Если леттризм не раскопал этот феномен, то хотя бы его отрицание всех существующих форм коммуникации расчистил территорию для таких раскопок; указание было почти точным – если это поэзия, что превращает невыплаченные долги истории в игру, то невыплаченные долги порождают поэзию. Потому что, чем больше смотришь на лицо Померана, тем больше оно меняется.

Даже составляя компанию Померану и Берна, портрет Дебора выделяется – вероятно, оттого, что он более очевидный, более легок для толкования, не такой шокирующий, совсем не шокирующий, но не менее претенциозен. Выполненный в позаимствованной у Изу технике «преднамеренно поврежденного фильма», фотография смотрится реликвией, чем-то, что было извлечено из сундука умершего родственника. В качестве аргумента рябое фото было понятно: для Дебора «леттризм» был уже почти воспоминанием.

Кадр запечатлел Дебора с головы до колен, стоящего у стены. Его поза расслаблена, голова склонена в сторону, руки в карманах. В трещинках и пятнышках фотопленки можно увидеть современность, квинтэссенцию послевоенного спокойствия. Можно увидеть возмутительно небрежного, самоуверенного, самодовольного, очаровательного молодого человека, сулящего любовь или буйство, или и то, и другое, человека, способного осудить всякого, кто осудит его. В нем нет ужаса Берна, нет тайны Померана; все, что у него есть, говорит фотография, это будущее. Но был еще сценарий фильма Вольмана, который, уже поимел за него неприятности.

В ПЕРЕРЫВАХ
moholy-nagy
[info]gileec
"В перерывах между революционными периодами, когда поэзия выходит на первое место, - писали ситуационисты в 1963 году – очаги поэтического переживания могут быть единственными местами, где существует тотальность революции в качестве нереализованной, но захватывающей возможности, похожей на тень удаляющейся фигуры". Они имели в виду, что импульс к изменению мира находит свое выражение или в требованиях невозможного, или вовсе не находит никакого выражения – что импульс находит свой голос в поэзии или вовсе не подает голоса. В 1950 году, посреди оледенелого настоящего – «кризис половины столетия», как называли это социологи – двадцатилетний Жиль Вольман и подростки Ги-Эрнест Дебор, Мишель Бернштейн и Иван Щеглов, инстинктивно отреагировали на нападение на Нотр-Дам и богохульства Мура и Сержа Берна как на взрыв такого поэтического переживания. Это не была «поэзия на службе революции», как гласил старый сюрреалистский лозунг, но, как перевернули ситуационисты: «революция на службе поэзии». Преобразование произошло из убежденности, что революция означает «претворение в жизнь поэзии» - а «претворять в жизнь поэзию значит давать начало событиям и новым языкам».

Нотр-Дам стал первым событием, которое Дебор и его друзья восприняли как свое собственное. Хотя они познакомились друг с другом лишь спустя два года, они почитали его за основополагающее преступление. Нотр-Дам виделся им брешью в застывшем времени, открытием нового пути к «игре и общественной жизни»; они считали знамением то, что говорил Мур, знамением, которое вызвало к жизни их самих, а, значит, возможны и будущие поколения, что услышат их. Это было событие, язык которого они вознамерились выучить. То, как быстро вдохновитель этого события отрекся от него, дало им ощущение того, что Сен-Жюст называл «общественным счастьем», подарило им новое ощущение наследства – подарило им, среди прочих отцов, самого Сен-Жюста. Подарило мгновение поэтического переживания, способного дать начало новым событиям и языкам. Мгновение, превратившее «все невыплаченные долги истории в игру», и в данном случае этого оказалось вполне достаточно.

КАК ГОВОРИЛ ИЗУ
moholy-nagy
[info]gileec

Как говорил Изу – и не важно, что его поэзия предполагала, что нет ничего постоянного и возможно все – такое «ультра-леттристское» экспериментирование было незрелым преувеличением и инфантильной путаницей: необдуманной попыткой, изъяснялся Изу выражениями Фила Спектора, «обрушить стену звука». Механика изобретения такого не предусматривала; осмысленный распад не должен заходить настолько далеко. Еще один шаг и ничего не останется, кроме пустоты, бормотания, которое не сможет вернуться к языку – звук, которому соответствует только безумие или самоубийство. Пока же, несмотря на то, что леттристское движение не было просто группой по интересам, - его члены могли быть оштрафованы, бойкотированы, даже исключены за нерадивость – эстетический плюрализм оставался в действии. С жаром и без озлобления, Изу, Леметр, Бро и Вольман обсуждали этот вопрос на страницах леттристского издания Ur.

Так могло продолжаться и далее. «Табу» как публичное место был «для своих». Вторжение в Нотр-Дам другой группой леттристов было совсем иной историей.

Конец главы. [ее начало]

ЧЕТКАЯ
moholy-nagy
[info]gileec
Четкая симметрия теорий Изу гарантировала, что его новый мир будет ограничен собой. При всем диалектическом потенциале интенсивности и ciselant (обработки), это был мир, где Мессия работал над тем, чтобы его революции свершались по плану. Но теории не могут оставаться на бумаге и призыв Изу к свержению всего, что можно свергнуть, к поджогу всего, что взрывается, вскоре привел к тому положению, когда он уже не мог ничего прогнозировать и не мог остановиться.

Так было почти с самого начала. В 1950 году Жан-Луи Бро и его товарищ по леттризму Жиль Ж. Вольман изобрели новый вид звуковой поэзии, настоящей звуковой поэзии, никаким образом не связанной со словами и не нуждавшейся в буквах: “Instrumentations verbales” Бро и “Grand soufflés” (Глубокие вдохи) и “Megapnéumes” (Мегавздутия) Вольмана. Смещение интенсивности к обработке было описано как преобразование «глубокого вздоха», когда искусство набирается «кислорода, солнечного света и других питательных веществ, когда начинает играть кровь», а затем следует «грандиозный выдох, последствие вздоха, который выражает расход всего использованного кислорода, вытеснение двуокиси углерода, мышцы полны молочных кислот, а мозг изнурен»; сперва, вышеупомянутые детально разработанные теоремы постулировали механику «синтетической смерти» - это то, на что была направлена поэзия Бро и Вольмана. Затем они перепрыгнули через установки Изу, которые после этого стали казаться устаревшими.

Они не возвращали язык к его составным элементам. Они вернулись к чистейшим физическим первопричинам. Они вышли за пределы истории, дальше неизбежного отдаления разумного человека от естественного мира – дальше гегелевского определения отчуждения, дальше его определения, что такое быть человеком. Они знали, что думал Гегель, знали как Маркс перевернул вверх дном его идею об отчуждении, социализировав ее, поместив отчуждение в пространство между человеком и творимым им миром, утверждая, что обнаружение этого пространства есть начало сознания, и отказ от отчуждения есть начало восстания. Будучи студентами, Бро и Вольман, вероятно, соглашались с этой мыслью – но на территории поэзии восстание некоторым образом начиналось раньше обретения сознания, восстание заменяло сознание. Афиши не заставили себя ждать – новейшие разработки требовали сцены.

Изу, Леметр, Померан и остальные читали свои зашифрованные буквы. Слова отделялись от своего смысла. Разрыв между человечеством и вымышленным им миром довольно отчетлив, но это старая история и не совсем полная: слова дробятся, но буквы сохраняют их форму. Затем двадцатиоднолетний Вольман с аккуратно подстриженными усами взошел на стол. Он приступил к сотворению до-фонетического взрыва, в котором нет еще никакого лексического значения. Неизвестные языки вырывались из его рта – не языки даже, а сами голосовые связки искали воздуха и натыкались на щеки и зубы.

Звуки выскакивали прямо из макушки его головы. Отвратительные звуки заполнили помещение. Вольман превратился в первобытного Homo erectus, оказавшегося на границе изобретения языка, но пока этого не осознающего. Около двух дюжин зрителей в «Табу» потянулись вперед: они почувствовали, что он обнаружил нечто промежуточное. Стремления к тому, что человек сможет однажды обойтись без языка, неизбывны. Щелчки, покашливания, ворчания, прерывистые кряхтения достигали пика и рассыпались; всякий возникающий ритм тут же ломался. Сначала говорила диафрагма, затем нос, потом внутренности. Вдруг Вольману показалось, что он достиг глубины высказывания, и паника проникла в его выступление. Подобно человеку, пытающемуся поймать муху в кулак, он пытался удержаться за фонемы, но они ускользали.

ЛЕГЕНДЫ СВОБОДЫ (продолжение)
moholy-nagy
[info]gileec
Когда закончилась первая половина века маргинальные интеллектуалы из Леттристского Интернационала увидели в западной культуре и общественных отношениях то же, что увидели критики маргинальной Франкфуртской школы Теодор Адорно и Макс Хоркхаймер в окончании Второй Мировой войны – удушье и власть, « однообразие в целом и в каждой части». Казавшийся благотворным по сравнению со сталинизмом, капитализм служил двойным отражением, когда все, что лежало вне его рамок представало взгляду ничтожным. В мире, управляемым тем, что Гарольд Розенберг назвал «экстазом власти», искусство оставалось последним оплотом творчества и критической мысли, а в высказываниях Розенберга можно было услышать отголоски Фермопильского сражения и Атаки Легкой Кавалерии: «что пятьдесят человек могут сделать против ста сорока миллионов?», задавался он вопросом в своей статье 1947 года о нью-йоркских абстракционистах.

По сегодняшним меркам звучит довольно истерично, да и по тем меркам тоже; население Соединенных Штатов вовсе не было настроено против тех гринберовских пятидесяти человек – оно их просто не замечало, и на то были свои причины. Члены Леттристского Интернационала имели свои причины. Их объединяло искусство, та любовь, которую оно обещало, та ненависть по отношению к тому, что служило препятствием для исполнения этих обещаний, ненависть к отчужденному и привилегированному обществу, пребывающему в красивых бесплодных мечтаниях. Но даже красота, по их мнению, давно – еще тридцать лет назад, еще до рождения любого из них – превратилась в ложь. Где-то между 1915 и 1925 гг. искусство сожгло себя дотла в борьбе против своих собственных границ, в попытке избежать оплотов, музеев, парков культуры и отдыха, зоопарков. С тех пор искусства больше не было, только «имитации руин» в «зловещем, но выгодном карнавале, где у любого клише есть свои последователи, у всякого упадка свои любители, на каждый ремейк найдется свой поклонник». Мечты леттристов об обновленном мире были порождены искусством, но они были убеждены, что заниматься искусством сегодня значит терять время. Наоборот, они стремились присвоить себе изображения и высказывания, заранее поставить штамп уникальности и вечности на стене истории и сохранить эту фальшивку навсегда. Это была претензия на миф о гении и божественном вдохновении, рука воришки в кармане системы индивидуализированной иерархии и социального контроля. В ситуации, когда Бог умер, а искусство заняло его место, это может оказаться религиозной иллюзией, правильно установленной ловушкой для самого мистического товара потребления. Это как заключить небеса в рамки вместо того, чтобы, подобно жрецу, поднять к небу руки – хотя где здесь разница? Творить искусство значит презреть общее, похоронить желания, об исполнении которых искусство когда-то заикалось, но есть две вещи, где желаниям нет предела. Détournement – написание новых реплик в газетных комиксах или переосмысление творений старых мастеров, содержавшее в себе одновременно и девальвацию, и новый смысл в свете разговоре об обществе; «коммуникация, где есть место самокритике», прием, который нельзя мистифицировать, потому что он сам является разоблачением мистификации. Dérive – исполнение обещаний города своими силами – двигаться по городу, рассматривать указатели с целью отклонения от них, переосмыслять эти указатели и следовать никогда ранее не существовавшим маршрутам. Это может стать началом по-настоящему современной жизни, состоящей из дороги, картинок, слов и погоды – такой образ жизни понятен и доступен любому.

«В основе их философии лежало смешение эксперимента и игры» - писал о леттристах Кристофер Грей в “Leaving the 20th Century” – именно что игрой с культурой вообще, полем для которой стал город. Почему бы и нет? «Помышляйте прежде всего о пище и одежде, тогда Царство Божие само упадет вам в руки», сказал Гегель; но то было время царств, прошедшее время. «Достаточно сказать, что, на наш взгляд, предпосылки революции, как в культурном, так и в политическом пространстве, не только созрели, но уже начинают подгнивать», писали в 1956 году Ги Дебор и Жиль Вольман. Для них голод - эта телесная необходимость, затмевающая волю человека к свободе, и уводящая любую революцию, обещающую Царство Божие, по пути провала и пародии, когда только и остается, что помышлять о пище и одежде – то, что Ханна Арендт называла социальным вопросом, было вопросом решенным. В то время когда леттристы разглядывали указатели послевоенных технологий и изобилия, которых только прибавлялось, опасностью становился не голод, но экстаз власти, экстаз, которого необходимо было избежать. Теперешняя нищета являлась нищетой страсти, коренившаяся в предсказуемости современного общества, где стало возможно управлять временем и пространством. Поэтому леттристы игнорировали капитализм как пустое настоящее, социализм как будущее, где будет возможность изменять лишь прошлое, брехню взамен построению «дворцов приключений». Гуляя по улицам до тех пор, пока количество алкоголя в крови еще позволяло различать указатели, они пытались довести себя до умоисступления, чтобы затем возвращаться в обычное состояние с провокационным месседжем. Именно так в 1953 году девятнадцатилетний Иван Щеглов написал «Свод правил о новом урбанизме» и призвал своих товарищей построить их первый город, «интеллектуальную столицу мира», нечто вроде фурьеристского Лас-Вегаса, сюрреалистического Диснейленда, парка развлечений, где могли бы жить люди, a ville de tendre с районами и садами, которые были бы устроены на манер «всей гаммы чувств, возможной в повседневной жизни». Все это можно поделить на области романтики, бестолковщины, практичности, трагедии, истории, террора, счастья, смерти – получается город, где «основная деятельность жителей» превращается в «НЕПРЕКРАЩАЮЩИЙСЯ DĖRIVE», дрейф сквозь ландшафт «строений, заряженных властью чувств, символических зданий, выражающих эмоции, силы и события прошлого, настоящего и будущего. Рациональное расширение устаревших религиозных систем, сказок и, прежде всего, психоанализа в архитектуре становится все более назойливым, в то время, как импульсы страсти угасают», - говорит Щеглов, но в том городе, который он себе представляет – «каждый будет жить в своем собственном храме. В нем будут комнаты, мощнее способствующие видениям, чем любой наркотик, и помещения, где нельзя будет не влюбляться».

Обращаясь к своим соратникам по Леттристскому Интернационалу и подписываясь псевдонимом «Жиль Ивэйн», Щеглов делился с друзьями секретом; вместе с тем это являлось манифестом, призванным изменить мир. «Планета помешалась, и имя тому помешательству – банальность, - провозглашал он - такое положение дел, возникающее в борьбе с бедностью, переплюнуло свою изначальную высшую цель – освобождение человека от материальных нужд и стало навязчивой идеей, нависающей над настоящим. Если предоставить современной молодежи выбирать между любовью и нововведением в области утилизации отходов жизнедеятельности человека, выбор молодежи всех стран остановится на последнем». Выбрать утилизацию значит выбрать реификацию – самому превратиться в утиль. Но выбрать любовь означает убежать из своей собственной тюрьмы отчуждения, так что щегловский воображаемый влюбленный, мечтающий о своем храме, мечтал не об изоляции – он не был уродливым горбуном, желающим укрыться в своем собственном Нотр-Даме – он был жителем нового мира, готовым высказаться. Он мог сказать то же, что и любовник из повести Пола Остера «Запертая комната»: «Став частью жизни Софи, я почувствовал, что я стал частью жизни всех вокруг. Мое настоящее место в этом мире исчезло, переместилось куда-то вне меня, а если оно и осталось внутри меня, то скрылось из виду. Появилась маленькая трещина между мной и не-мной, и впервые в жизни я увидел это ничто как абсолютно явный центр мира». Это утопия, а утопия и означает «нигде», но среди леттристов любые абсурд и невозможность были в порядке вещей (а кто еще мог объявить такое: «выбирай между любовью и утилизацией отходов»?). Леттристский проект был тем самым рациональным расширением сказки. Той утопией, явным центром мира, где леттристы намеревались жить.

Продолжение следует.

Home