Читая книгу Мосса, эрудит Жорж Батай обнаружил в ней нечто иное: доказательство мифической
ид-экономики растраты и убытка, упрятанной в исторической сверх-я-экономике производства и накопления. В 1933 году в своем «Понятии траты» он перенес потлач в современность, но не в качестве странного напоминания о полноте, а в качестве непреходящей психологии крушения.
(русское издание: Батай Ж. Понятие траты / Он же. Проклятая доля. – М.: Гнозис, Логос, 2003. С. 183-205. Пер. с фр. П. Хицкого. Ниже, с указанием страницы, приводятся цитаты по этому изданию – прим. пер.)Батай оценивает потлач как выражение человеческого неискоренимого тяготения к «самоотверженности, перетеканиям и потрясениям» - «состоянию возбуждения», прямо утверждал он, - «являющимся основой жизни» (с. 204). Он писал это осознанно, словно бы он был еретик-гностик и та неистребимая тяга, полагал он, лежала в основе ереси, всецело заглушаемой христианством и рационализмом обычного языка, и слышимой лишь в брюитистком языке безумия, преступления, мечты, извращения, войны и революции.
Батай рассказал новую историю – не во многом отличающуюся от
истории о марсианских генах из “Five Million Years to Earth”. Достигая той крайности в потлаче, которая все же удерживает предметы от полного обесценивания, человечество воссоздает цивилизацию на основе полезности и образует систему ограничений, когда все имеет свою стоимость. Но не важно, каким образом цивилизация преобразует себя: посредством ли обмена, меркантилизма, капитализма или коммунизма – она лишь вуалирует неотъемлемую человеческую ненависть к полезности и ограничениям, облагораживает человеческую тягу к «безрассудному расточению», к действиям, «выходящим за грань» - укрывает истину, что забвение являлось ведущей страстью человечества. «Но расточая и разрушая себя, безотчетно и безудержно, даже тот, кто сохраняет еще здравомыслие, не знает причину этого или же воображает себя больным; он неспособен оправдать свое поведение
полезностью, и ему не приходит в голову, что общество, как и он, может быть
заинтересовано в значительных убытках, в катастрофах, которые провоцируют,
в соответствии со строго определенными потребностями, внезапные депрессии, кризисы тревоги и, в конечном счете, некое оргаистическое состояние» (с. 186). Для Мосса потлач был тенью того, что когда-то являлось настоящей жизнью. Подразумевалось, что это было открытие того, какой настоящая жизнь всегда остается – даже если реальность теперь скрыта общественной культурой рационального потребления, скрывающей уродства потайной культуры, буржуазной культуры семейного насилия, измен, инцеста, проституции, лжи, обмана, мошенничества, картежничества, алкоголизма, пристрастия к наркотикам, современного танца уничтожения собственности.
Все, что осталось от публичного потлача, говорит Батай, это унижение буржуазией бедных слоев общества – унижение, которое со стороны бедных слоев может быть возмещено лишь посредством революции, готовностью к саморазрушению, требующей в обмен разрушения тотального. Но буржуазия восторжествовала посредством своей культуры, гарантировавшей, что настоящая жизнь траты и обесценивания сможет находиться «за закрытыми дверями» - где буржуазия отделила себя от других племен, чтобы
«тратить только на себя, внутри себя самой» (с. 198).
Результатом, по Батаю, стало исчезновение «всего щедрого, оргаистического и чрезмерного» и его замещение «повсеместной мерзостью» - даром того класса, что был настолько убежден в своем превосходстве, убежден в своей абсолютной исторической естественности, что в конце концов снял с себя маску, но, несмотря на все это, продолжающий скрывать свое уже явленное «гнусное, алчное лицо, лишенное каких-либо признаков доблести, настолько ужасающе мелкое, что вся человеческая жизнь при виде его кажется вырождением» (с. 198)
Таков был идеал: потлач, унижение, которое нельзя возместить. Бедняки, поверившие обещанию, что однажды они тоже смогут тратить только на себя, не отвечали воздаянием. Не могли ответить воздаянием и так называемые революционеры, коммунисты, которые радели за производство ради дохода, не знакомые со страстью к трате ради убытка. Все они, говорит Батай, были узниками фикции полезности – «и если на деле более пристрастная концепция обречена оставаться эзотеричной, если эта концепция как таковая сразу же сталкивается с болезненным отвращением, следует сказать, что подобное отвращение – не что иное, как стыд поколения, где взбунтовавшиеся сами боятся шума собственных слов» (с. 188).
Батай бросил вызов; спустя двадцать один год Леттристский Интернационал ответил воздаянием. Все эти значения оказались актуальны, когда группа выбрала слово «потлач», чтобы назвать им свою вторую жизнь – и в 1954 году группа сумела отыскать значение слова, которое осталось незамеченным двумя или тремя десятилетиями раньше. Все, что ЛИ говорил, все его «да» и «нет», основывалось на обещании мира изобилия; племена же, практиковавшие потлач, о которых Мосс и Батай писали мимоходом, уже жили в таком мире. При своем изобилии мяса и шкур, они могли себе позволить игру в настоящую жизнь. Подобно ЛИ с его необъяснимым «конструированием ситуаций», квакиютли и тлинкиты своим ритуальным обменом утверждений и отрицаний пировали абстрактно; потлач был не только изменчивой экономикой, он был экономикой пророческой. В своем абсолюте потлач представал обменом того, что не представлено на рынке; его функция заключалась в изъятии товаров потребления и разбрасывании их поверх рынка, пока последняя безделушка не сможет символизировать собой всю жизнь племени. Это может случиться, когда возникнет новая цивилизация; Бог умрет и все станет священно.
«Потлач» был всего лишь метафорой – способом понимания, как малое становится большим, способом расшифровки, скажем, неугасимого костра стычек между мужем и женой («потлач соучастия», писала Бернштейн в романе «Ночь), или очевидного помешательства людей, сжигающих свой город («потлач разрушения», писали ситуационисты об Уоттсе), или внезапного слияния множества личных отказов в один: несколько зачинщиков, несколько полицейских, бунт, армия, и вот уже социальный порядок поставлен под вопрос. Метафоры - это изменения, доказательства случайной природы языка, дары таинственности для повседневности – иными словами, они являются зарождающимися утопиями. Для Леттристского Интернационала обнаружение метафоры потлача стало возможностью одновременно символизировать расторжение и объединение, возможностью предположить, что товары потребления могут растерять ту тайну, которой наделил их Маркс. Стол снова станет деревом, неподвижным и бессильным, но люди смогут танцевать вокруг него; такой будет утопия, способная стать непрерывным потлачом сюрпризов. Гуляя по улицам городов, возведенных для дрейфа, ты будешь встречать людей; ты будешь обмениваться взглядами, потом жестами, потом словами, аргументами, согласием, оскорблениями, объятиями. Такие ситуации будут бесконечными, претворяемыми в жизнь своими конструкторами. Принимая форму утешения и ужаса, интенсивность, небывалая ранее, проникнет в повседневность. Ты потеряешь себя в забвении действия; ты будешь уверен, что все получится. Как
в драке Джона Уэйна и Монтгомери Клифта в конце «Красной реки», ты будешь обмениваться любовью и ненавистью, жизнью и смертью; как Бродяга и Цветочница
в конце «Огней большого города» ты обменяешься ужасом и покаянием; как Фред Астер и Джинджер Роджерс,
танцующие «День и Ночь» в
«Веселом разводе», ты обменяешься колебанием и вовлечением, отталкиванием и притяжением.
Арлен Кроче описывает это:
Она порывисто повернулась и отшатнулась от него; он удержал ее. Она дернулась, но он держал. Она отвернулась, но он схватил ее за запястье, их глаза встретились и он начал заискивающе двигаться. Она снова отшатнулась, но он удержал ее и она вошла в танец. Когда она отступала, он манил ее рукой и она кружилась вокруг своей оси, вокруг своей собственной руки, как будто бы ее держала другая. Таким образом они двигались вместе, будто бы раскачиваясь в люльке… Это может быть новая красота, временная и живая. Возможным станет все, и ты будешь выпытывать следующее мгновение. Никаких репетиций. Время будет течь и ты почувствуешь это течение, концентрацию необратимых событий – «неизбежное отчуждение», как говорил Дебор – и с этим ощущением ты оживешь, потому что сможешь творить свою собственную историю. «Это мгновение преходяще, как все существующее», рассказывал Пол Маккартни о своем прошлом Битла. «В жизни ничто не постоянно. И это прекрасно, что все прошло. Это должно было закончиться, чтобы уступить место тому, что последует. Вы сможете больше восхититься красотой вещи, подумав о ее временности». Сделать это возможным – вот, что имел в виду Дебор, желая «творить коллективное искусство нашего времени», это имел в виду Леттристский Интернационал, «самозабвенно предаваясь развлечениям». С 52-го по 68-й годы - яростью, постепенной ломкой всякого господствующего образа прекрасного и дальше: посредством скрытых намеков на новый язык и новую походку – таким был неизменный ситуационистский проект.