moholy-nagy

[info]gileec


vision in motion

п р и г л а ш е н и е м е н я п о д у м а т ь


ХОРОШИЙ
moholy-nagy
[info]gileec
Хороший мир представлялся Леттристскому Интернационалу таким, как небеса для катаров: мир, где «священное общее и преображенное». Это было то, что в 1930-е годы русский критик Михаил Бахтин назвал «карнавализацией» - способом бытия в мире, изгнавшим смехом «всякую законченность и устойчивость, всякую ограниченную серьезность, всякую готовость и решенность в области мысли и мировоззрения». Способ достижения такого мира стал темой статьи «Рациональные украшения Парижа», помещенной в двадцать третьем «Потлаче» от 13 октября 1955 года.

Зачин походил на педантичное переосмысление старой сюрреалистской статьи, бретоновских «Экспериментальных изысканий (о нерациональных украшениях города)» 1933 года. Бретон предлагал перемену слагаемых в спектакле («Нотр-Дам? Заменить башни огромными стеклянными графинами, один из них наполнить кровью, другой – спермой»); Леттристский Интернационал стремился к учрежденному краху повседневности, к «рациональной путанице чувств» Рембо как к практичной причине поручений, определений, поездок, покупок. ЛИ перескочил через Бретона и вернулся к духу манифеста «Что такое дадаизм и чего он хочет в Германии»; в новой цивилизации ЛИ практичность должна бы стать вопросом наидлиннейшей дистанции между двумя точками. Министерство досуга ЛИ выпустило свой первый декрет.

- Оставить метро открытым всю ночь после того, как перестанут ходить поезда. Оставить коридоры и тоннели слабо освещенными нерегулярным светом.
- Открыть для бродяг крыши Парижа, основательно реконструировать пожарные выходы и оборудовать проходы там, где необходимо.
- Оставить городские сады свободными для посещения ночью. Оставить их неосвещенными. (В некоторых случаях слабое освещение может быть обосновано психогеографическими соображениями.)
- Оборудовать столбы освещения кнопками, чтобы освещение находилось под контролем общественности.


Затем министерство перешло к храмам:

Четыре различных решения были предложены и признаны законными, пока они не смогут быть экспериментально опробованы и тогда лучшая идея получит свое продолжение:

- Г.-Э. Дебор предлагает тотальное разрушение всех храмов, какой бы религии они ни принадлежали. (Разрушить без следа и эти территории использовать для других целей)
- Жиль Ж. Вольман предлагает освободить храмы от их религиозного содержания. Воспринимать их за обычные здания. Позволить детям играть в них.
- Мишель Бернштейн настаивает, что храмы следует разрушить частично, так чтобы оставшиеся руины не напоминали о том, что представляли из себя находившиеся там постройки. Таким образом могут быть удовлетворены и первые два решения.
- Наконец, Жак Филлон хочет превратить храмы в дома с привидениями. (Сохранить их нынешнюю атмосферу, но сделать акцент на аспектах внушения паники)


Завершив прерванную проповедь Мишеля Мура, группа вновь обратилась к мирскому:

- Оставить вокзалы как есть. Их скорее трогательное уродство хорошо вписывается в атмосферу путешествия, дополняющую то пренебрежение, исходящее от этих зданий. Жиль Ж. Вольман потребовал полного замалчивания или фальсификации всей информации, касающейся прибытия, отправления, расписания etc.; этот мир вдохновляет на dérive. После бурных обсуждений оппоненты сдались и проект был принят единогласно. Особое внимание следует уделить объявлениям информации прибытия–отправления, соответствующей расписанию других вокзалов и портов.
- Запретить кладбища. Полное уничтожение трупов и надгробий: чтобы не осталось ни праха, ни следа. (Особое внимание обратить на реакционную пропаганду, распространяющую и охраняющую отвратительное отчуждение прошлого…)
- Упразднение музеев и распределение шедевров по кабакам (работы Филлипа де Шампаня в арабские кафе на рю Ксавье-Прива; «Посвящение» Давида – в «Тонно» на рю Монтан-Женевьев)
- Свободный и бессрочный доступ в тюрьмы для всех. Позволить людям использовать их как курорт, никаких различий между посетителями и заключенными. (Добавить для веселья ежемесячные лотереи, когда посетители смогут выиграть настоящие тюремные наказания)


В «Роли сочинительства», обнаруженной в том же номере «Потлача», ЛИ уже провозгласил «свержение» некоторых улиц путем рисования граффити, предназначенных специально для этих мест («Если мы не умрем здесь, то сможем ли идти дальше?» для рю Саваж; для рю Ломонд «Раздавай плоды сомнения»); это подтверждало возможность создания общественной путаницы посредством détournement’a надписей на статуях и памятниках. Это подводило к концу «оболванивания общества» разного рода уличными названиями, провозглашало стирание всех указателей, прославляющих «муниципальных чиновников, героев Сопротивления», всех ключевых слов, которые просто сами по себе презренны (например, rue de l’Evangil), всех этих «Эмилей» и «Эдуардов», и –

«Что самое интересное во всем этом, - сказал мой друг, прочитав директивы ЛИ, - так то, что половина из этого осталась несбыточной мечтой, а другая половина осуществилась».

«Что ты имеешь в виду?», спросил я, вспоминая аттракцион Боба Акрамана – курорт в нацистском концлагере.

«Тебе ничего это не напоминает? Граффити? Парки, открытые ночью, мерцающее освещение, люди на крышах, переименованные улицы, стертая информация о передвижении транспорта? На мгновение – на самом деле! – показалось, что тюрьмы могут раскрыть свои двери. Часовня в Сорбонне уже была разрушена. Появилась даже листовка, гласящая, что кардинала Ришелье выкопали и его кости разбросали по улице. И, естественно, было множество новых надписей на статуях. Наверное, лишь в последнюю очередь картины могли быть вынесены из Лувра – легче убить Бога, чем искусство. Ты понимаешь, о чем я?»

«Ну, и о чем ты?» - спросил я, думая о Джонни Роттене, певшем «я скажу неправильное время, перекрою движение» как о пути к анархии в Соединенном Королевстве, о жуткой трещине между всепоглощающими требованиями его голоса и банальностью его советов по реализации этих требований.

Мой друг в детстве учился в парижской школе; он просто вспоминал, как все было. «Это случилось в мае 68-го», сказал он.

ТАКОВА
moholy-nagy
[info]gileec
Такова версия того, что содержалось в первых выпусках «Потлача», но ни в коем случае не само содержание. В оригинале «Катары были правы» много смешнее и гораздо грознее, чем я могу пересказать. Мой переложение размеренно, а détournement всегда мгновенен – новый мир при повторном взгляде, достаточно моргнуть один раз.

Голос «Потлача» это голос маленькой группы безвестных людей, копающихся в хламе мгновений свободы ради обломков возможного, – возможного потому, что этого никогда еще не случалось – и не важно, какой давности были слова, Леттристский Интернационал оказывался способен первым проложить путь к новой жизни. Оригинальность не являлась солью – это была идеология творчества в обществе, установленного на подавление творчества, и в такой ситуации détournement оставался компонентом свободы. Не было ничего нового под солнцем; это означало, что материалы для преобразования уже существовали, они были везде и повсюду, в сегодняшних газетах, в старых книгах, и поэтому голос «Потлача» сбивчив и всемогущ, сатиричен и сентиментален, ночной шепот как полуденный крик, соотносящийся с самим собой во всеобщей системе упоминаний. Легенда и факт превращаются друг в друга; миф становится обыденностью и наоборот; однозначное суждение обо всем на свете подается тоном непререкаемой очевидности. В такой тональности можно учуять нестройный прорывающийся со страниц импульс, импульс сна, мчащегося к границам пробуждения – самое бурное словоизлияние кажется рассудительным, осмысленный аргумент воспринимается демагогией, и как будто бы не имея в виду авторов, подписавших манифест, вопросы напрашиваются сами собой: кто все эти люди? Понимают ли они, что произносимое ими похоже на шутку? Почему они говорят так, как будто все это уже произошло?

Авторы предлагают вниманию мир, который они отвергают – мир, который почти всякий человек, не состоящий в Леттристском Интернационале, воспринимает как прошлое и будущее. Авторы предлагают вниманию мир, в который они верят, но этот мир недостижим – ни тогда, ни сейчас. Как написано в «Потлаче», таков мир, воспринимаемый как нечто само собой разумеющееся. Свойство мимолетности последующих сочинений Дебора, его хилиастическая безмятежность очевидны уже здесь: голос, доносящийся из мира, которого желаешь построить и жить в нем, но это и голос безумного профессора из шпионского триллера Эрика Амблера «Причина тревоги». Леттристский Интернационал предлагает вниманию «…Новую идею в Европе», старый профессор механики Болонского Университета протягивает свои неопубликованные рукописи фашистам Муссолини, изгоняющим его – сотни страниц спиралей, граней, школьных уравнений. Изгоняемый профессор открыл доказательство вечного двигателя; так и ЛИ. «Досуг это настоящий революционный вопрос», говорит ЛИ очень громко, но никто не слышит. «Кубический корень из 8 – шепчет профессор – это Бог».

Я ПОПЫТАЛСЯ (окончание)
moholy-nagy
[info]gileec
Леттристский Интернационал играл с историей: статья «Катары были правы» явилась всесторонним détournement, серией инверсий, порожденной несколькими наложениями. Необходимыми инструментами были несколько газет, пара ножниц, банка клея, отвращение, юмор и идея, что если быть против власти, то значит быть против власти слов – это была игра и, как во всякой игре, здесь имелись правила. Détournement был дискурсом шума, извлекаемого из «готовых элементов»; исходные элементы, как писали Дебор и Вольман в 1956 году в «Методах détournement», теряют свой начальный смысл в отрыве от начального контекста, но каждый элемент приобретает новый смысл в комбинации с другим и такая комбинация образует смысл, что превосходит свои составные элементы. Заглавию дается ключевая роль; наиболее отдаленные, безотносительные элементы действуют лучше всего; искусственный автор действует на стандартного читателя как психоаналитик, вытягивающий из пациента подробности, играет на читательских расплывчатых воспоминаниях об исконном значении не относящихся друг к другу элементов, и так малое становится большим, старое воспоминание историей – и здесь можно смутно припомнить, как в XIII веке в Лангедоке, на юге Франции, христианские еретики катары верили в гностический дуализм.

Катары верили, что вселенная поделена поровну между добрым богом, Богом Духа и Сатаной, злым Богом, “Rex Mundi” (лат. - Царь Мира), творцом и повелителем мира. Небеса, сфера пребывания доброго бога, были местом любви и благодати, праздничным домом; Земля же всецело была обиталищем Сатаны и добрый бог не может ее спасти, потому что не он ее сотворил. Все земное было злым: «природа и материя не могли быть и не есть творение доброго бога», пишет Эммануэль Ле Руа Ладюри в своем исследовании 1975 года о последних катарах, «Монтайю: земля обетованная заблуждения». Он цитирует верующего: «не Бог, а дьявол позволяет расти цветам и семенам давать плоды». Сатана позволяет человеку жить и иметь потомство.

Катаризм Монтайю был в первую очередь и по большей части преданием, мифом. Предание пересказывалось вновь и вновь, с различными вариациями, у очага. Вначале было Падение. Дьяволу удалось сманить нескольких духов, приближенных к доброму богу на небесах. Они были изгнаны с небес и оказались заточены здесь вместе со своим соблазнителем в прахе земном, в телах из плоти и крови, слепленных из глины забвения. Эти падшие души переходили из одного умершего тела в другое, из одного облачения упадка в другое.

Такая жизнь была подобна фильму ужасов, средневековой «Ночи живых мертвецов» - но имелся и выход. Однажды заблудшая душа может найти тело, которое примет катарское причастие consolamentum (утешение); тело, которое отречется от греха, и отречение будет выражено в отказе от сексуальных сношений и поедания плоти, так что возвращение души на небеса к преданному единству, где «священное общее и преображенное», будет гарантировано. Те, кто захотят стать совершенными, смогут получить причастие в расцвете сил, чтобы помогать credentes (верующим), которые могут ждать до конца жизни, чтобы получить его – и значит, до этого верующие могут жить в абсолютной свободе. Если в конце жизни всякий грех может быть отпущен, то выходит - многие катары верили в то, о чем спустя века будут проповедовать Братья Свободного Духа, лолларды, анабаптисты и рантеры: что мужчины и женщины могут предаваться любому греху и «делать все, что им хочется». Мир материальный и презренный, люди материальны и презренны, но в утешении и по возвращении в мир духа, плоть не имела значения. Имеет значение лишь избавление от нее и «до этого мгновения» - которое утешенным верующим могло быть приближено endura (предсмертный пост, практикуемый катарами), ритуальным самоубийством, стремлением к смерти – «все было дозволено». Все это было ради величайшего блага: смерть каждого адепта, какой бы позорной она ни оказывалась, предвещала день, когда трещина, раскалывающая вселенную, будет заделана. Однажды все души, изгнанные с небес, вернутся домой и на Земле не останется ничего, кроме мертвых бездушных гниющих тел, и тогда настанет конец света.

Таким было исходное значение разрозненных элементов détournement Леттристского Интернационала в недельных новостях: как катары верили, а ученые впоследствии доказали, существовал абсолютный дуализм, мир материи и мир антиматерии. Но соприкосновение с антипротоном и гватемальскими событиями рождало новые значения. Можно было воспринять самих катаров как анти-материю – философски, потому что они выступали против материи; метафизически, ведь как духи, заточенные в мире материи, они могли уничтожить мир; исторически, так как не мир оказался уничтожен, а сами катары. Как реформы Арбенса пошли вразрез с капитализмом и независимая Гватемала сопротивлялась империи США, катары боролись с Римом и Лангедок слыл свободной провинцией, независимой от Французского Королевства – и от того, с благословения папы, бароны Севера предприняли Альбигойский крестовый поход, истребили катаров и установили границы современного государства, где в наши дни, в 1954 году, можно было прочитать о том, что «катары были правы». Только ирония, подобно метафорам, изменяет фразу, преобразование, перестановку – и можно подумать, что не только катары были правы насчет формального раздела вселенной. Если они смогли олицетворить собой анти-материю, то и другим это под силу.

Дада искал социальный атом в уничтожении обыденного языка; Изу обнаружил его частицы в поэзии последнего элемента, выпустил их на свободу, где их заряды, преобразовываясь, отбрасывали старые значения и наполнялись новыми. Леттристский Интернационал разговаривал сам с собой. Катары были пророками разрушения видимого мира; пророческим стал ЛИ, назвав этот мир спектаклем.

Я ПОПЫТАЛСЯ (начало)
moholy-nagy
[info]gileec
Я попытался уловить тот дух, который Леттристский Интернационал выразил словами, заполнить трещины, сделать хотя бы наполовину понятным то, что было очевидно для Дебора, Вольмана, Бернштейн и остальных – и, неизбежно, превратить их писания в нечто пригодное для рационального восприятия. Не получилось. Голос, раздающийся со страниц «Потлача», безупречно логичен, но это логика людей, настолько охваченных своим видением, что оно объясняет для них все. Любой другой обнаружит множество невозможных для латания трещин в этой логике, а наибольшая трещина пролегала в самом способе изложения.

В 1985 году Дебор переиздал все выпуски «Потлача» в одной ярко отпечатанной, хорошо оформленной книге с пурпурной обложкой; это придало блеск вероятности, капиталовложения и дохода посланиям разрушения и воссоздания, когда-то имевшим хождение вне всякой видимой возможности и бывших тусклыми, поистертыми на плохой мимеографической бумаге. Аккуратность печати повлекла за собой невообразимое: превратила шум в дискурсионное факсимиле, хотя шум и безвластие являлось сутью «Потлача». Эта суть была очевидна в оригинальных публикациях; в книге они снова разбирали на части конструкт современной культуры. Читать «Потлач» сегодня – особенно первые девять выпусков, выходивших еженедельно, когда ЛИ пытался высказать все сразу – значит перво-наперво прийти в замешательство; даже проникая вглубь каждой аллюзии, преисполняешься жутью.

«Новая цивилизация», говорится в первом выпуске; затем в статье «Вся вода в море не сможет…» Дебор в нескольких словах суммирует последние новости о подростковых самоубийствах, казнях анархистов в Испании и лидера оппозиции в Кении, а также о продажности различных французских литераторов. Что последние заслужили, говорит Дебор, так это «Террор», но он достался предыдущим в списке. Как бы то ни было, каков замысел (читатель перемещается в 1794 год, который оборачивается 1954-м, кроме того: 1954-й превращается в 1794 без ведома своих наследников), Дебор не поясняет.

Месяц спустя читатель пятого выпуска от 20 июля 1954 года оказывается в XIII веке, который предстает также будущим. «Катары были правы», гласит заголовок над сообщением газеты Combat об открытии американцами антипротона, который имеет какое-то отношение к нескольким операциям ЦРУ, направленных на свержение демократического правительства в Гватемале; комментариев по поводу названия и подзаголовка статьи от Леттристского Интернационала не следует.

«Протон это ядро термоядерного атома и, вследствие этого, содержит основной элемент всех земных веществ», рассказывает Combat. «Протон и антипротон сталкиваются во взаимном разрушении. Таким образом, антипротон имеет свойство уничтожать все, состоящее из протонов. По существу, он является «анти-веществом». Тем не менее, антипротон не в состоянии уничтожить планету». Неплохой штришок этот «тем не менее», однако вряд ли это утешило бы сверженного президента Хакобо Арбенса и его последователей, молчаливых героев «Следствия» ЛИ. Le Figaro: «Новое правительство Гватемалы отменит право голоса безграмотных граждан». Paris-Presse: «Генерал Карлос Кастилья Армас, предводитель успешного восстания, объявлен военной хунтой президентом». L’Humanite: «Кастилья Армас охарактеризовал свою политику как «правосудие расстрельных команд».

Читатель «Потлача» мог вспомнить первый выпуск, где сообщалось: Арбенс ввел умеренную земельную реформу, от которой ужаснулась United Fruit Company, Госсекретарь США Джон Фостер Даллес объявил то, что ЛИ назвал «крестовым походом» против того, что Даллес называл «силами зла»; ЦРУ сформировало небольшую группу из гватемальских военачальников, и ЛИ призвал Арбенса «вооружать рабочих». Он этого не сделал, войска вошли со стороны Гондураса, бомбя все вокруг, правительство пало, Арбенс бежал – и в третьем выпуске ЛИ проклял его максимой Сен-Жюста: «Те, кто делают революцию наполовину, только роют себе могилу». Чью-то могилу, ведь спустя тридцать лет политика Гватемалы такова, что любой крестьянин, носящий очки, расстреливается на месте без суда и следствия. Такую историю рассказывает ЛИ в статье «Катары были правы» - но какое отношение, мог спросить читатель, это имело к антипротону, и какое отношение антипротон имеет к катарам?

Окончание следует

ПОТЛАЧ (окончание)
moholy-nagy
[info]gileec
Читая книгу Мосса, эрудит Жорж Батай обнаружил в ней нечто иное: доказательство мифической ид-экономики растраты и убытка, упрятанной в исторической сверх-я-экономике производства и накопления. В 1933 году в своем «Понятии траты» он перенес потлач в современность, но не в качестве странного напоминания о полноте, а в качестве непреходящей психологии крушения. (русское издание: Батай Ж. Понятие траты / Он же. Проклятая доля. – М.: Гнозис, Логос, 2003. С. 183-205. Пер. с фр. П. Хицкого. Ниже, с указанием страницы, приводятся цитаты по этому изданию – прим. пер.)

Батай оценивает потлач как выражение человеческого неискоренимого тяготения к «самоотверженности, перетеканиям и потрясениям» - «состоянию возбуждения», прямо утверждал он, - «являющимся основой жизни» (с. 204). Он писал это осознанно, словно бы он был еретик-гностик и та неистребимая тяга, полагал он, лежала в основе ереси, всецело заглушаемой христианством и рационализмом обычного языка, и слышимой лишь в брюитистком языке безумия, преступления, мечты, извращения, войны и революции.

Батай рассказал новую историю – не во многом отличающуюся от истории о марсианских генах из “Five Million Years to Earth”. Достигая той крайности в потлаче, которая все же удерживает предметы от полного обесценивания, человечество воссоздает цивилизацию на основе полезности и образует систему ограничений, когда все имеет свою стоимость. Но не важно, каким образом цивилизация преобразует себя: посредством ли обмена, меркантилизма, капитализма или коммунизма – она лишь вуалирует неотъемлемую человеческую ненависть к полезности и ограничениям, облагораживает человеческую тягу к «безрассудному расточению», к действиям, «выходящим за грань» - укрывает истину, что забвение являлось ведущей страстью человечества. «Но расточая и разрушая себя, безотчетно и безудержно, даже тот, кто сохраняет еще здравомыслие, не знает причину этого или же воображает себя больным; он неспособен оправдать свое поведение полезностью, и ему не приходит в голову, что общество, как и он, может быть заинтересовано в значительных убытках, в катастрофах, которые провоцируют, в соответствии со строго определенными потребностями, внезапные депрессии, кризисы тревоги и, в конечном счете, некое оргаистическое состояние» (с. 186). Для Мосса потлач был тенью того, что когда-то являлось настоящей жизнью. Подразумевалось, что это было открытие того, какой настоящая жизнь всегда остается – даже если реальность теперь скрыта общественной культурой рационального потребления, скрывающей уродства потайной культуры, буржуазной культуры семейного насилия, измен, инцеста, проституции, лжи, обмана, мошенничества, картежничества, алкоголизма, пристрастия к наркотикам, современного танца уничтожения собственности.

Все, что осталось от публичного потлача, говорит Батай, это унижение буржуазией бедных слоев общества – унижение, которое со стороны бедных слоев может быть возмещено лишь посредством революции, готовностью к саморазрушению, требующей в обмен разрушения тотального. Но буржуазия восторжествовала посредством своей культуры, гарантировавшей, что настоящая жизнь траты и обесценивания сможет находиться «за закрытыми дверями» - где буржуазия отделила себя от других племен, чтобы «тратить только на себя, внутри себя самой» (с. 198).

Результатом, по Батаю, стало исчезновение «всего щедрого, оргаистического и чрезмерного» и его замещение «повсеместной мерзостью» - даром того класса, что был настолько убежден в своем превосходстве, убежден в своей абсолютной исторической естественности, что в конце концов снял с себя маску, но, несмотря на все это, продолжающий скрывать свое уже явленное «гнусное, алчное лицо, лишенное каких-либо признаков доблести, настолько ужасающе мелкое, что вся человеческая жизнь при виде его кажется вырождением» (с. 198)

Таков был идеал: потлач, унижение, которое нельзя возместить. Бедняки, поверившие обещанию, что однажды они тоже смогут тратить только на себя, не отвечали воздаянием. Не могли ответить воздаянием и так называемые революционеры, коммунисты, которые радели за производство ради дохода, не знакомые со страстью к трате ради убытка. Все они, говорит Батай, были узниками фикции полезности – «и если на деле более пристрастная концепция обречена оставаться эзотеричной, если эта концепция как таковая сразу же сталкивается с болезненным отвращением, следует сказать, что подобное отвращение – не что иное, как стыд поколения, где взбунтовавшиеся сами боятся шума собственных слов» (с. 188).

Батай бросил вызов; спустя двадцать один год Леттристский Интернационал ответил воздаянием. Все эти значения оказались актуальны, когда группа выбрала слово «потлач», чтобы назвать им свою вторую жизнь – и в 1954 году группа сумела отыскать значение слова, которое осталось незамеченным двумя или тремя десятилетиями раньше. Все, что ЛИ говорил, все его «да» и «нет», основывалось на обещании мира изобилия; племена же, практиковавшие потлач, о которых Мосс и Батай писали мимоходом, уже жили в таком мире. При своем изобилии мяса и шкур, они могли себе позволить игру в настоящую жизнь. Подобно ЛИ с его необъяснимым «конструированием ситуаций», квакиютли и тлинкиты своим ритуальным обменом утверждений и отрицаний пировали абстрактно; потлач был не только изменчивой экономикой, он был экономикой пророческой. В своем абсолюте потлач представал обменом того, что не представлено на рынке; его функция заключалась в изъятии товаров потребления и разбрасывании их поверх рынка, пока последняя безделушка не сможет символизировать собой всю жизнь племени. Это может случиться, когда возникнет новая цивилизация; Бог умрет и все станет священно.

«Потлач» был всего лишь метафорой – способом понимания, как малое становится большим, способом расшифровки, скажем, неугасимого костра стычек между мужем и женой («потлач соучастия», писала Бернштейн в романе «Ночь), или очевидного помешательства людей, сжигающих свой город («потлач разрушения», писали ситуационисты об Уоттсе), или внезапного слияния множества личных отказов в один: несколько зачинщиков, несколько полицейских, бунт, армия, и вот уже социальный порядок поставлен под вопрос. Метафоры - это изменения, доказательства случайной природы языка, дары таинственности для повседневности – иными словами, они являются зарождающимися утопиями. Для Леттристского Интернационала обнаружение метафоры потлача стало возможностью одновременно символизировать расторжение и объединение, возможностью предположить, что товары потребления могут растерять ту тайну, которой наделил их Маркс. Стол снова станет деревом, неподвижным и бессильным, но люди смогут танцевать вокруг него; такой будет утопия, способная стать непрерывным потлачом сюрпризов. Гуляя по улицам городов, возведенных для дрейфа, ты будешь встречать людей; ты будешь обмениваться взглядами, потом жестами, потом словами, аргументами, согласием, оскорблениями, объятиями. Такие ситуации будут бесконечными, претворяемыми в жизнь своими конструкторами. Принимая форму утешения и ужаса, интенсивность, небывалая ранее, проникнет в повседневность. Ты потеряешь себя в забвении действия; ты будешь уверен, что все получится. Как в драке Джона Уэйна и Монтгомери Клифта в конце «Красной реки», ты будешь обмениваться любовью и ненавистью, жизнью и смертью; как Бродяга и Цветочница в конце «Огней большого города» ты обменяешься ужасом и покаянием; как Фред Астер и Джинджер Роджерс, танцующие «День и Ночь» в «Веселом разводе», ты обменяешься колебанием и вовлечением, отталкиванием и притяжением. Арлен Кроче описывает это:

Она порывисто повернулась и отшатнулась от него; он удержал ее. Она дернулась, но он держал. Она отвернулась, но он схватил ее за запястье, их глаза встретились и он начал заискивающе двигаться. Она снова отшатнулась, но он удержал ее и она вошла в танец. Когда она отступала, он манил ее рукой и она кружилась вокруг своей оси, вокруг своей собственной руки, как будто бы ее держала другая. Таким образом они двигались вместе, будто бы раскачиваясь в люльке…

Это может быть новая красота, временная и живая. Возможным станет все, и ты будешь выпытывать следующее мгновение. Никаких репетиций. Время будет течь и ты почувствуешь это течение, концентрацию необратимых событий – «неизбежное отчуждение», как говорил Дебор – и с этим ощущением ты оживешь, потому что сможешь творить свою собственную историю. «Это мгновение преходяще, как все существующее», рассказывал Пол Маккартни о своем прошлом Битла. «В жизни ничто не постоянно. И это прекрасно, что все прошло. Это должно было закончиться, чтобы уступить место тому, что последует. Вы сможете больше восхититься красотой вещи, подумав о ее временности». Сделать это возможным – вот, что имел в виду Дебор, желая «творить коллективное искусство нашего времени», это имел в виду Леттристский Интернационал, «самозабвенно предаваясь развлечениям». С 52-го по 68-й годы - яростью, постепенной ломкой всякого господствующего образа прекрасного и дальше: посредством скрытых намеков на новый язык и новую походку – таким был неизменный ситуационистский проект.

ПОТЛАЧ (начало)
moholy-nagy
[info]gileec
«Потлач» по-прежнему наполнен звуками, так что нельзя даже просить сделать погромче – слышно более чем хорошо. Частицы новостей из ежедневных газет вклиниваются в ультиматумы и предупреждения, превращая их в пароли, образующие тайный язык, который, как общественная речь, своей громкостью порождает атмосферу самопроизвольного порождения. Кажется, что голос раздается ниоткуда, без указания на источник, раздается прямо со страницы, оставляя такое ощущение неярким. Старые новости остаются свежими, потому что кажется: ничего из сообщаемого на самом деле не было; интонация этого голоса необычна настолько, что сама выступает сообщением.

Несмотря на необычность, никакого особенного сдвига в интонации «Потлача» нет. Своими кричащими коллажами и цветными шрифтовыми трафаретами, пронизывающими несвязные сочинения, журналы берлинских дадаистов представляли собой бумажное кабаре; «Потлач» же нет. Это всего лишь страницы с аккуратно напечатанными словами, складывающимися в грамматически правильные выражения, выстраивающиеся в стройные абзацы, что следуют друг за другом на стандартного формата листах бумаги. Сдвиг незаметен, уничтожающий время голос раздается с шаблонных страниц: голос, чье содержание настолько несоразмерно своей подаче, что или то, или другое кажется шуткой. По сравнению с «Потлачом» отпечатанные, иллюстрированные выпуски Internationale lettriste кажутся официозными медиа. По сравнению с ними «Потлач» выглядит возвращением к тайным бюллетеням сотен отрядов Французского Сопротивления во время Оккупации. «В мире, где книги давно утратили всякое подобие книг, – писал в то время знакомый ситуационистам Адорно - настоящая книга больше не может оставаться прежней. Если изобретение печатного станка ознаменовало собой буржуазную эпоху, значит рукой подать до времени, когда его сменит мимеограф».

Леттристский Интернационал выпускал «Потлач» с 22 июня 1954-го по 22 мая 57-го; 29-й, последний, выпуск от 5 ноября 1957 года содержал в себе легенду “Bulletin d’iformation de l’Internationale situationniste” и ЛИ проглатывал свою историю. «Мы стремимся не остаться в вашей памяти, – написано в «Инструкции по эксплуатации», опубликованной во втором «Потлаче» от 29 июня 1954 года – но привести в движение фундамент. Несколько сотен людей наобум определяют мысль эпохи. Знают они или нет, но они находятся в нашем распоряжении. Рассылая «Потлач» людям, зарекомендовавшим себя полезными, мы можем проникать в различные сферы по своему усмотрению». Работая в газете или на госслужбе, ты мог обнаружить «Потлач» у себя на столе, в ином случае ты мог найти его у себя в почтовом ящике. («Вы выбирали адресатов по телефонной книге?», спросил я Вольмана. «Не преувеличивайте, - ответил он – у нас не было телефонной книги. У нас и телефона-то не было») Ты мог найти его оставленным на улице, и так как шансов на это в лучшем случае было поровну, то счастливчики могли прочитать: «У вас есть шанс стать одним из них».

Как мог сказать Дебор, «Потлач» был даром, оказавшимся «непригодным для продажи товаром» - «ранее неслыханными страстями и вопросами, и лишь их тщательный анализ сторонними людьми может знаменовать собой ответный дар». Это была попытка начать разговор, в котором всякий бы захотел принять участие и который бы закончился открытием нового языка, нового предмета беседы, что стал бы новой идеей социальной жизни. «Потлач» является самым интересным изданием в мире» - так начинается первый номер; буквы немного расплывчаты, чернила в печатной машинке очевидно чуть засохли. «Мы работаем над осознанным и коллективным устройством новой цивилизации».

Леттристский Интернационал играл с метафорами. Этнографический словарь определяет «потлач» как «потреблять», но контекст слова относит не к коммерческому потреблению, а к «пожиранию огнем»: оно означало дар, который возвращается до тех пор, когда уже нечего будет приносить в дар. Это слово чинуков, распространенное среди квакиютлей Британской Колумбии и тлинкитов Аляски, американских племен, которые впервые попали в поле зрения антропологов в конце XIX века.

Как выяснили антропологи, у этих племен имелся странный обычай: один вождь при встрече с другим преподносил дар. Второй вождь отвечал на подарок своим, но гораздо более ценным. Таков был потлач. Игра могла начаться преподнесением ожерелья и закончиться поджогом целого поселения – таким образом племя, делавшее это, повышало свои ставки перед другим игроком до невозможной высоты. Потлач служил составной частью фестиваля, сопровождавшей исполнение преданий, танцы и жалование новых имен самым щедрым дарителям («Тот, Чье Имущество Было Съедено На Пиру», «Мешающий Всем Вокруг», «Танец Уничтожения Имущества»); это мог быть символический обмен вежливостью и почтением, приуроченный к свадьбе или погребению, и это могла быть символическая война, обмен вызовами и оскорблениями. В этом было что-то от идеи Д. Г. Лоуренса о демократии («если это можно назвать идеей»): двое людей встречаются на дороге и, вместо того, чтобы пройти не переглянувшись, они, подобно Артуру и Ланселоту, ради «столкновения самих их душ», выпускают из себя на свободу «храбрых, дерзких богов» - «теперь, к черту последствия, мы встретились». Для одного племени невозможность ответить на провокацию другого означала выставить себя ревнителями собственности, показать, что вещи для них важнее чести; вождь, раздавший до конца имущество своего племени, мог «поглощать племена», принимавшие то имущество в дар. «Идеалом считалось сделать такой дар, который невозможно вернуть», писал Марсель Мосс в 1925 году в своем исследовании «Дар».

Это не было культурной аномалией, говорил Мосс: потлач являлся эхом Золотого века, пережитком когда-то универсальной формы обмена – по своей сути это была форма коммуникации между людьми, ничего друг от друга не утаивающими. Это многообразная экономика эмоции и игры, так же основанная на чести, как современный рынок на цинизме, то есть абсолютно: «перед нами открывается картина тотальной ангарии (воздаяния), в том смысле, что весь клан, через посредничество своего вождя, вовлекается в соглашение всей своей численностью и своим имением».

И не важно, утверждал Мосс, что после того, как все шкуры и живность заканчивались, потлач мог превращаться в оргию порабощения и человеческих жертвоприношений – не случайно, что Мосс был любимым учеником и сотрудником Эмиля Дюркгейма, теоретика разделения труда. Мосс видел в потлаче отрицание разделения, утверждение сообщности. Это был, говорил он, первый круглый стол, «из которого никого не надо было изгонять» - не надо или даже нельзя.

Окончание следует.

1953 ГОД
moholy-nagy
[info]gileec
<--- Иван Щеглов

1953 год начался за столом и закончился обломками этого стола. К августу мимолетность, пойманная Вольманом в его письме к Бро, сменилась гробовой поступью третьего номера I.L., представлявшего собой скучный плакат. «Нам нет места перед безразличием на лице удушливых ценностей ни в настоящем времени, ни тогда, когда эти ценности гарантированы обществом тюрем, и мы живем на их порогах», неинтересно писал Дебор в «Покончить с комфортом нигилизма». «Мы не желаем принимать в этом никакого участия, мы не согласны со своим собственным молчанием, мы не согласны… с красным вином и отрицанием в кафе, начальные истины отчаяния не станут концом этих жизней, жизней, которых очень трудно защитить перед ловушками молчания, перед тысячью возможностей ПРИНЯТЬ ЧЬЮ-ЛИБО СТОРОНУ». Элегическая интонация Боссюэ слышалась в голосе Сен-Жюста, отозвавшемся эхом в нелогичном заключении Дебора: «мы должны присягнуть неизменной идее счастья, даже будучи уверенными, что она обманет наши надежды… Мы должны спровоцировать бунт, который будет иметь для нас значение». Дебор также мог призвать к возобновлению Гражданской войны в Испании – этой путеводной нити для всех левых, - что, впрочем, он вместе с остальными в Леттристском Интернационале и делал. «Средние века вновь у порога – выбрасывали они в третьем выпуске I.L. франтовые фразы – и наша тишина тому доказательство». Это было допущение, что территория самого ЛИ оставалась заброшенной.

Группа была разогнана. Кто-то ушел; других исключили. Оставшиеся продолжили поиски гасиенды, переходя из одного свободного бара в другой, записывая случаи, которые им хотелось представить странными. Но ни слова не было опубликовано до июня 1954 года, когда Дебор, Вольман, Даху и еще двое или трое других человек разродились первыми 50 копиями нового «Потлача» и начали рассылать их тем, кто, по их мнению, мог быть заинтересован в этом, а в большинстве случаев, тем, кто наоборот. ЛИ никогда не публиковал «Свод правил для нового урбанизма», который впервые был напечатан в июне 1958 года в первом номере I.S., когда Щеглов уже сошел с ума.

«Он обезумел – говорила Бернштейн в 1983 году – но он не был сумасшедшим. Его исключили, так как он уверял, что Далай Лама нас контролирует. А затем однажды он подрался с женой. Он разнес кафе, все было разбито. Его жена – еще та свинья – вызвала полицию. Полиция вызвала скорую помощь. Так как она была его женой, ей позволили его сопровождать. Его отвезли в какое-то учреждение и подвергли там инсулиновому шоку. Затем электрошоку. После этого он обезумел окончательно. Ги и я навещали его: он ел руками, слюна капала изо рта. Он стал сумасшедшим – так как вы можете себе это представить. Письма, которые он писал нам, были полны невнятицы. Он до сих пор там, если еще не умер. Лишь однажды его выпустили домой, где у него появилась свобода передвижения. Но его болезнь проявилась таким образом, что стало ясно: он не может жить вне приюта, он не может жить где-то, кроме приюта и что он даже не хочет ничего иного». Бернштейн обнимает себя руками, показывая положение в смирительной рубашке: «Если он и выходит, то сразу пугается и спешит назад. Он принимает участие в театральных постановках, проходящих в психушке. Я думаю, что он все еще там».

Не трудно представить себе, что падение Щеглова позволило самоутвердиться Леттристскому Интернационалу как группе. Его слом стал событием, которое оказалось способно дать ЛИ ощутимое прошлое, превратить целый год ничегонеделанья в миф, в историю, что может быть пересказана – в нечто настоящее. Группа проводила это время, разгуливая по улицам, делая пометки, пытаясь вычленить из них что-то стоящее – и это все: от нападок на Чарли Чаплина до первого «Потлача». «Фильм о этом поколении может быть фильмом об отсутствии реальных действий», объяснял Дебор в фильме о том периоде, «О прохождении несколькими людьми единого момента времени». Но отсутствие Щеглова и было реальным действием: если мгновенный захват Нотр-Дама стал для ЛИ основополагающим преступлением как легендой (Серж Берна, присутствовавший в соборе, являлся нитью к этому воображаемому прошлому), то исключение Щеглова стало для ЛИ основополагающим преступлением как действием – символическим убийством, так как исключение из ЛИ означало гражданскую смерть. Не являлось помощью то, что в 1957 году, формируя Ситуационистский Интернационал, Дебор назначил Щеглова «членом издалека», или, что спустя два десятилетия, любя и винясь, он сделал фильм, в котором выставил Щеглова главным героем; исключение Щеглова имело свои последствия и их невозможно отрицать. Даже как неистовство и сумасшествие те последствия были выражением истории, невыплаченным долгом, отнесенным в любое будущее, которое Леттристский Интернационал мог облагородить или провалить. Нежеланные и непредвиденные, эти последствия стали доказательством, что ЛИ способен творить историю: события, что невозможно повернуть вспять. Что если, просто следуя своей философии «да» и «нет», объясняющей себя и действующей соответственно своим решениям, однажды, голосуя за то, кто останется, а кто нет, группа оказывалась способна погубить чью-то жизнь, а значит, она была способна погубить весь мир.

РОДИВШАЯСЯ (окончание)
moholy-nagy
[info]gileec
<--- страница из книги Ги Дебора "Mémoires" с фотоработой Эда ван дер Элскена

Ван дер Элскену нужно было зарабатывать на жизнь. Подобно большинству фотографов в Париже он сделал множество снимков влюбленных, обнимающихся на улице под дождем, а «Мюано» являлось местом, где он был завсегдатаем. Хотя Дебор запретил ему под угрозой побоев фотографировать Леттристский Интернационал, ван дер Элскен сидел в зале, где большие зеркала отражали происходящее в зале соседнем и так делал свои снимки. Некоторым образом, эти фотографии говорили о ЛИ не меньше, чем их манифесты, начертанные на столе – это понял и сам Дебор, вырезавший их из первого альбома ван дер Элскена «Любовь на Левом Берегу» и вставлявший в Mémoires.

Это фотографии людей, которые чувствуют себя в такой обстановке как дома. Неизвестные персонажи выходят за рамки столетних богемных клише и превращаются в личностей, предъявляющих требования к окружающим и смотрящим на них. Не важно, сколько в кадре человек, всегда есть ощущение, что за ним есть нечто большее, так и слышишь творящийся шум-гам. Одиночки не выглядят покинутыми, но, скорее, оставленными в покое. Необычайное ощущение ожидания чего-то пронизывает зал. Чувствуется: в любой момент может случиться все что угодно: драка, объятия, припадок, клятва, новое лицо, новая идея.

Люди, которых снимал ван дер Элскен, были преимущественно нищими – служителями культа добровольной бедности. В «Потлаче» №22 («Отпускной номер») Леттристский Интернационал опубликовал «Классификацию работы», подборку тех занятий, которыми «теоретики» сочли возможными заниматься, чтобы не голодать, но при этом следовать теории отказа от работы: «переводчик, парикмахер, телефонистка, статистик, вязальщица, портье, боксер, писатель на заказ, риэлтор, мойщик посуды, продавец, почтальон, африканский охотник, машинистка, кинорежиссер, гимнаст, репетитор, разнорабочий, секретарь, мясник, бармен, упаковщик сардин». В эпоху Леттристского и Ситуационистского Интернационалов Бернштейн работала на ипподроме («составляла прогнозы»), астрологом («тоже в связи с лошадьми»), помощником издателя и, наконец, успешной рекламщицей («Для нас, вы понимаете, все было спектаклем; реклама была ничем не хуже всего остального. Мы добывали деньги, где могли»). Но все это было позже. В «Мюано» деньги добывались кражей, подаяниями, расклейкой рекламных объявлений, сопровождением туристов, переноской ящиков, покером, распространением наркотиков, шахматами, эрудицией, с помощью родителей. Выходки Менсьона и Фреда гарантировали им стол и кровать в кутузке. У некоторых были свои комнаты; другие спали в метро, на скамейках в парке, в ночных кинотеатрах или в кафе. Гашиш в «Мюано» курился в открытую, там происходило множество разборок на почве ревности, множество драк; полиция регулярно наведывалась туда, чтобы задерживать несовершеннолетних девушек. Народ в основном пил, мало ел; улыбающийся, пятидесятилетний бармен, как вспоминал ван дер Элскен, «вытирал за ними блевотину». Одна из его фотографий незабываема: мальчик, запрокинувший голову на стол, без сознания, рядом с ним стоит тарелка с несколькими банкнотами и записка. «Мне нужно 450 франков (около 1,65 доллара) на комнату для любви. Принимаются любые подаяния. Не будите меня».

Фотографии других правонарушителей того времени демонстрирую иную картину. «Эдвардианцы» - тедди-бои, рабочая молодежь Лондона начала 1950-х, чья имитация fin-de-siécle английских денди воспринималась прессой как акт насилия, уничтожение классовых кодов как предтеча отказа от классовых статусов – превратили свои тела в нигилистические манифесты. Каждый служил эквивалентом позе Дебора, представленной в Ion, как будто хладнокровие изначально было присуще родившимся в 1930-е. Но, смотря на эти снимки сегодня, можно усмотреть в этом неподвижном хладнокровии неистовство. Впечатление таково, что самое незначительное движение руки или губ способно не просто видоизменить образ, но разбить его вдребезги и, вероятнее всего, его рамки – социальные рамки – тоже. Взглянув повнимательнее, можно увидеть, что хладнокровие Эдвардианцев граничит со страстью к наслаждению, хладнокровие является границей величайшего из всех наслаждений – забвения.

Несмотря на всю свою глубину, есть что-то искусственное - еле читаемое - в этих фотографиях. То же самое можно заметить и чуть более поздних фотографиях Ларри Кларка наркоманов из Талсы, или в гамбургских снимках Юргена Вольмера «Битлз». В них видно изобретение поп-культуры, ее воспроизведение и бесконечное переоткрытие: выражение двустороннего связующего фактора. Образ отрицания проникает в песню, в кино (первый фильм, где появляются фарцовщики, предтечи Эдвардианцев, вышел в 1950 году), в роман, в фасон пальто, в жесты; новые медиа передают этот образ и вдруг люди по всему свету начинают примерять его на себя. Но так как содержание двустороннего связующего фактора остается неисследованным, – не просто предзнаменование нового мира, но просто предзнаменование отделения от старого – то можно наблюдать бесконечное саморазрушение поп-культуры и видеть, как хладнокровие промерзает насквозь. Люди на фотографиях кажутся променявшими наследственность на манеры, похоронившими свои зарождающиеся личности в навязанных образах – образах, которые могут спасти их от предназначенного будущего, которые способны выжечь бесчисленные наслоения нормализации и повлечь взрыв требований к векам приятия, но, все, на что способны эти образы - это растаять. Они оказались неспособны выразить даже такую бессвязность как «всеобщая забастовка» Менсьона! Даже на это их не хватило, хотя в своей бессвязности они выражали нечто подобное «забвению». Они бы очень хотели что-то выразить – быть охваченными, подобно Леттристскому Интернационалу, необходимостью рассказать о себе миру и объяснить сам мир, необходимостью, которая противоположна хладнокровию. Они бы очень хотели осознать, что воссоздание себя из навязанных образов – как ЛИ творил себя из образов выбранных - это все, что они из себя представляли.

Но они оказались неспособны на это и поэтому так много фотографий этих людей кажутся постановками: и они были, и совсем даже не по вине фотографов. Известная фотография Джона Леннона, стоящего у двери в Гамбурге, сделанная в районе 1960 года Вольмером (и помещенная на обложку альбома Леннона 1975 года “Rock’n’Roll”), почти точно повторяет известный в свое время газетный фотоснимок Эдвардианца Колина Донеллана. Леннон не мог ее не знать – его поза является прямым свидетельством, что мальчиком он держал фотографию Донеллана на стене в своей комнате.

«Колин Донеллан, в 22 года уже осужденный вор и грабитель, состоял на учете в полиции с 8 лет – читаем подпись к снимку в лондонской Picture Post от 10 октября 1953 года – он направлялся в исправительные школы, содержался в Borstals (тюрьма для несовершеннолетних), на разных уровнях строгости и сидел в тюрьме»; он стоит спиной к магазину мужской одежды, разговаривая с приятелем. Донеллан не смотрит в камеру; его одежда и прическа безупречны. Его поза выражает угрожающее спокойствие. В это идеально концептуальное мгновение его глаза пусты; вся сцена слишком идеальна, чтобы ей не быть зафиксированной. Фотография Донеллана ждала своего фотографа; он сам вообразил свой образ до того, как тот был запечатлен.

И здесь можно вспомнить кое-что: вспомнить «Мюано». Перед объективом ван дер Элскена находился дух действия, участия, неопределенности. Кажется, что мальчики и девочки в «Мюано» - самозабвенны; кажется, что их взгляды ищут отклика, взгляды обращены в будущее, которого им не построить, обращены на историю, уже осудившую их как ненормальных, неправильных, странных. Донеллан и его кузены от поп-культуры кажутся участниками кинопроб для фильмов, которые они посмотрели; люди в «Мюано», кажется, просто дурачатся.

Полистать фотоальбом "Love on the Left Bank"

ТОКИО, 14 июля
moholy-nagy
[info]gileec
Недавно работницы ткацкой фабрики объявили забастовку, переросшую в «войну» между работодателями и населением города Фудзиномия, располагающегося в шестидесяти четырех километрах от Токио.

Молодые работницы фабрики, принадлежащей “Omni Silk Spinning Company”, живущие в рабочих поселках, где действует система строгих правил и установлений, недовольны тем, что компания принимает все усилия, чтобы воспрепятствовать их замужеству и половой жизни, «так как это повлечет вероятность спада производства».

Они жалуются, что им необходимо получать разрешение от семи различных чиновников, чтобы иметь возможность выйти за пределы фабрики и близлежащих территорий, что им запрещено пользоваться губной помадой и пудрой, и что им надлежит отправляться спать в девять часов вечера.

Директор фабрики мистер Какуи Натсукава является буддистом и молодые женщины протестуют против того, что каждое утро им приходится маршировать колоннами на фабрику, распевая буддистские гимны.

Гимны дополняются другими песнями, среди которых такие как «Сегодня я воздержусь от опрометчивых просьб» и «Сегодня я не буду жаловаться». (Combat, 15 июля)


- Потлач №5 от 20 июля 1954 г. Рубрика «Лучшие новости недели».

КАК ПОВСЕДНЕВНОСТЬ
moholy-nagy
[info]gileec
<--- Иван Щеглов

Как повседневность это был мистический поиск: «нам скучно в городе, город не является больше Дворцом Солнца». Таким был язык Щеглова: «И вы – потерянный, ваши воспоминания будоражит испуг, недоумение от несоответствия двух полушарий; заблудившийся среди Погребков Красных Вин Пали-Као, без музыки и географии, в вас больше нет желания укрыться вне города, в загородном доме, где думаешь о детях, а вино пьешь, почитывая рассказы из старых альманахов. Из города больше не вырваться. Вы больше никогда не увидите загородный дом (гасиенду). Его просто не существует. Его надо построить» (пер. Э.Богдановой). Таким был язык Леттристского Интернационала после исключения Щеглова: «мы предпочитаем думать, что те, кто искал Грааль, не были простофилями», писали они в “36 rue des Morillons” (по этому адресу в Париже много лет находится бюро находок – прим.пер.) («Потлач» №8 от 10 августа 1954 года). «Их DĖRIVE очень важно для нас… Макияж религии смыт. Эти рыцари мифического запада искали наслаждения: необычайно талантливые люди, они растворялись в игре; поиски удивления; любовь к быстроте; территория относительности». Таким был язык Дебора в In girum спустя почти четверть века: «это был дрейф по направлению к лучшим дням, которые не будут иметь ничего общего с прошлым – и никогда не закончатся. Удивительные встречи, сногсшибательные препятствия, великолепные предательства, опасные очарования».

Переходя от высокого к комическому: они были всего лишь пьяницами, пытающимися гулять и размышлять одновременно. Как времяпрепровождение это было перемещение по городу – из дремучего леса прямиком в дом с привидениями, такой современный, что ни снился ни одному современному архитектору, - игра в свободу, где цель была не увеличить количество очков, а остаться на поле, осознанно поместив себя между прошлым и будущим. «Никогда не знаешь, на какую улицу стоит свернуть, а какие лучше обойти стороной», говорит рассказчица из романа Пола Остера 1987 года «В стране уходящей натуры»; она говорит из будущего, когда город погрузился в анархию бандитских группировок и флаггелантских сект, но то, как она воспринимает свой город, очень похоже на восприятие города Леттристским Интернационалом. «Город лишает тебя уверенности. Нет такой дороги, на которой ты можешь чувствовать себя в безопасности, и выживает тот, кому все едино. Нужно быть готовым к тому, чтобы внезапно изменить свои планы, бросить начатое, развернуться на сто восемьдесят градусов. «Такого не бывает» — это не про нас. Учись читать знаки…Главное, чтобы не возникло привыкания. Это губительно. Даже когда с чем-то сталкиваешься в сотый раз, взгляд должен быть незамылен. Всё словно впервые. Я понимаю, задачка не из легких, но это железное правило» (цит. по: Остер П. В стране уходящей натуры. – М.: Эксмо, СПб: Домино, 2008. С.11. Пер. С. Таска). Напоминает язык Щеглова, потому что dérive руководил он. В словесных образах In girum, подвергшихся détournement, Дебор может быть Зорро, Ласенером или даже Генералом Кастером на Литтл-Бигхорн; Щеглов – кроме того момента, когда Дебор выставляет его королем Людвигом II, безумным строителем замка в Баварии, - всегда принцем Вэлиантом.

«Dérive (с его циркуляцией поступков, жестов, странствий, восприятий) – писал Щеглов в 1963 году Дебору и Бернштейн – было по отношению к тотальности тем же, что психоанализ - в лучшем смысле этого слова - делает по отношению к языку. Позволь себе следовать за потоком слов, говорит аналитик. И он слушает до тех пор, пока не наступает момент выцепить или модифицировать (детурнемировать, сказали бы некоторые) слово, выражение или определение. Но если аналитик [в определенный момент] останавливает пациента, - то дрейф – повседневность фурьеристского Диснейленда, провозглашаемая Щегловым за десять лет до этого – которому предавались мы, опасен тем, что человек вынужден заходить слишком далеко, без всяких защит, туда, где ему угрожает взрыв, растворение, диссоциация, дезинтеграция. То же самое повторяется в так называемой «обычной жизни», которая, по правде сказать, является «окаменелой жизнью»… В 1953-1954 годах мы дрейфовали по три-четыре месяца, это - крайняя точка. Чудо, что это не убило нас” (курсивом выделен перевод Сергея Кузнецова – прим.пер.).

В 1963 году Щеглов писал из сумасшедшего дома; он был полон сомнения. Но в 53-м никакого сомнения не было и в помине. «Вы не отличите парк развлечений от собора» - здравое размышление, относись оно хоть к приключенческому фильму, хоть к девятнадцатилетнему члену временного микросообщества; разоблачить эту путаницу, вернуть старый мир в его утробу предлагал Щеглов Леттристскому Интернационалу – найти парк развлечений, где он и все остальные смогут жить в своих собственных соборах. Он был уверен, что dérive это способ найти новый город, так же как и Дебор был уверен, что dérive это способ прийти к заключению о необходимости разрушения старого города, или способ понять, кто способен на это, а кто нет – Дебор любил выражение Ласенера из фильма «Дети райка»: «есть много способов творить мир, или растворить его». Дебор ловил метафоры из воздуха; Щеглов же первым проживал их. «Никакие божественные силы – говорит Дебор в In girum – не в состоянии угнаться за этим человеком».

Делая этот фильм в 1978 году, Дебор пренебрег обычными доказательствами: новостными хрониками тысяч «парней 68-го», баррикадировавших улицы, по которым когда-то Щеглов гулял в одиночку. Вместо этого был другой комикс: принц Вэлиант заплутал, бежит от грома, ищет убежища. «Он находит таверну, где обосновались путешественники из дальных, загадочных стран… и пока снаружи бушевала непогода, здесь рассказывались истории о вымышленных местах, об удивительных городах, окруженных высокими стенами… между тем, человек, похожий на беглеца, пришедший в таверну, принес новые наркотики. (Следующая неделя: ПАЛ РИМ)»

Во время dérive члены ЛИ встречались, расходились, рассеивались, сходились, пытались описать, что удавалось обнаружить, нанести на карту то, что они называли «психогеографией» мест, где они побывали. Они искали новые улицы, что означало старые улицы, как будто вроде бы знакомые улицы судили их неграмотность, неспособность разгадать все уличные секреты. Dérive был способом утверждения скуки: скуки улиц, посещаемых вновь и вновь. Détournement – который в конечном итоге означал применение двустороннего связующего фактора на любом субъекте или объекте – был способом борьбы со скукой, ее критикой. В dérive объективное принятие («Мне нравится эта улица потому, что она красивая») превращалось в субъективное отторжение («Эта улица отвратительна потому, что я терпеть ее не могу»), которое могло перерасти в проблеск утопии («Эта улица красива от того, что она мне нравится»).

Леттристский Интернационал хотел возвести город возможностей посреди города спектакля. Хотя сначала группа возвела город отрицаний: побега от социальных элементов работы и искусства, производства и идеологии, отрицания их ценности. Новый город должен был стать психогеографическим парком с аттракционами; но сначала он должен стать эмоциональной черной дырой. «[Спектакль] просто заявляет, "всё, что мы видим, - всё прекрасно; и всё прекрасное - перед нами» (параграф 12), написал Дебор в «Обществе спектакля». В городе ЛИ не должно быть ничего неслучайного. Однажды, ЛИ был уверен, тусклый свет спектакля пропадет в черной дыре, как будто бы его никогда не существовало.

В НАЧАЛЕ
moholy-nagy
[info]gileec
<--- Internationale Lettriste # 3

«В начале это была просто группа», говорит Вольман. Мы были на третьем этаже в доме без лифта на рю ду Тампль в Париже, в его квартире, где единственным признаком стоявшего на дворе 1985 года являлся текстовый процессор, который он использовал для конкретной поэзии. «Это было сборище людей, которые вдохновляли друг друга. Некоторые, вроде Менсьона, вообще не могли ничего предложить, кроме одной строчки: «Не важно, что ты об этом думаешь, но живыми нам отсюда не выбраться». Но такая строчка не была пустышкой». Вольман подарил мне экземпляр Internationale lettriste, четыре публикации которого выходили с конца 1952-го (иллюстрированная брошюра, разоблачающая Изу) до июня 1954 года (уличная листовка с одним лозунгом). Это был второй выпуск – как и последующие издания «Потлача», он представлял собой лист бумаги, распечатанный с двух сторон на мимеографе. Февраль 1953-го: строчка Менсьона была там, вместе с несколькими другими под заголовком «фрагменты изысканий в области нового поведения» (Вольмановское изречение «новое поколение не оставит ничего, за что можно будет рискнуть», другие корявые фразы Дебора и Сержа Берна). Чуть выше размещалась «всеобщая забастовка», также приписываемая Менсьону, хотя, вероятно, рубленые афоризмы, требующие объекта или стены, имеют групповое авторство – так или иначе, это слышимый голос всей группы.

нет никакой связи между мной и другими людьми. мир начался 24 сентября 1934 года, мне восемнадцать, пышная эпоха школьных реформ и садизма окончательно вытеснила бога. красота человека уничтожена им самим. я мечта, что любит своего мечтателя. всякий поступок, если он требует обоснования, является проявлением трусости. я не сделал ничего хорошего. декарт также важен, как и садовник. возможно лишь одно действие: я подхвачу бубонную чуму. все, ведущее к забвению, прекрасно: самоубийство, смертельная боль, наркотики, алкоголизм, безумие. но мы также искореним конформистов, девушек, которые в пятнадцать лет еще девственницы, тех, кто имеет репутацию хорошо приспосабливающихся и их тюрьмы. если некоторые из нас готовы рискнуть всем, то это потому, что теперь мы знаем: нечем рисковать и нечего терять. любить или не любить, этого мужчину или ту женщину – все одно.

ЛИ позиционировал себя как молодежное движение – средний возраст в 1953 году был где-то в районе двадцати одного года – но это не предполагалось быть массовым движением с отделениями и членскими картами, на вроде «Молодежного Фронта» Изу. Оно было символичным даже для них самих – или только для них самих, так как на ЛИ никто больше не обращал внимания. Как молодежное движение ЛИ являлся временным микросообществом, для которого характерны рефлексия на перекошенное будущее и эхо воображаемого прошлого. Кое-что исходило от всех: перспективы мира повседневного технологического порабощения, бытовых удобств и досужих приспособлений, которые нетрудно увидеть в рекламе того времени и то, что ЛИ называл «спящими бомбами» и «тупыми ножами» дада и сюрреализма, которые нетрудно обнаружить под «тридцатилетним слоем праха и строительных отходов». Но остальное в основном исходило от Дебора, который возводил символизм группы из фраз и вырезок, из разложенных пазлом частей на столе, выискивая, к чему они могут относиться, и превращая их в метафоры или оставляя бессодержательными. По шаблону Дебора ЛИ, как временное микросообщество, был еще и сеансом, перекличкой между предзнаменованиями и духами, и он продолжал этот сеанс так же, как он мог продолжить свои Mémoires. Он открыл для ЛИ путь в будущее со «счастьем – новой идеей в Европе»; он перекрыл дорогу, повернув группу вспять другой строчкой, несколькими словами из преждевременного реквиема, - чистой глубины лица Сен-Жюста - которые вырвались у него изо рта: «Бернард, Бернард, цветение юности не продлится вечно».

Мелькающая тут и там в мемуарах ЛИ – всегда без отсылки к источнику – впервые эта фраза появляется в «Потлаче» №16 от 26 января 1955 года, в статье Дебора «Учебная оценка», являющейся détournement-диалогом неназванных авторов. Двумя выпусками позже фраза приписывается выдающемуся французскому проповеднику Жаку Бенину Боссюэ (1627-1704), который писал элегии на смерть давно умерших святых, как будто он только что присутствовал на их похоронах. Одна из элегий была посвящена святому Бернарду – Бернарду Клервоскому, который в 1146 году объявил о начале Второго Крестового Похода. «Мы не пойдем в этот поход», написала Бернштейн в романе «Ночь» в 1961-м, когда они с Дебором жили в Клервоском тупике в районе Марэ, а Дебор вероятно также ответил на восьмисотлетний призыв в In girum: «Были бы мы чуть более удачливы, найдя применение нашей сформировавшейся и готовой вырваться энергии? Но у нас не хватило характера. Единственное, на что мы были способны, это придумать себе название и двигаться порожними».

Так они и двигались, сквозь самотерроризм, обостряя оппозицию между собой. Напускная ярость «всеобщей забастовки» запечатлела негатив, что может быть превышен лишь придуманными образами совсем иной жизни. Глубина «Бернарда…» отправила визионеров в изгнание. Так было задумано. На символической территории ЛИ, где грядущее Сен-Жюста, его обещание счастья, рушится в обещании Боссюэ печали, в его прошедшем, страсть к новизне встречается на поле брани с определенностью, что нет ничего нового под солнцем. Конфликт метафор, но это было и повторяемой, ежедневной реальностью. ЛИ верил, что старый мир должен быть изменен, потому что время его остановилось, но в основе группы, намеревавшейся жить в новом мире, время двигалось слишком быстро – и такое противоречие было преимуществом ЛИ перед миром. Ради будущего взрыва члены ЛИ подвергли себя взрыву, направленному внутрь. Это было спасение, думали они, отделяющее истину от фальши, людей от идей. “Il s’agit de se perdre”, писал Дебор в I.L. №2: «на кон поставлено исчезновение» - или «самоуничтожение». «Наша задача не литературная школа, не обновление оборотов речи, не модернизм», писали Дебор и Вольман в статье «Почему леттризм?», опубликованной в «Потлаче» №22 от 9 сентября 1955 года. «Задачей является тот образ жизни, при котором станут возможны многие исследования, многие временные формулировки и сам такой образ жизни будет временным… мы предвидим появление множества людей и наступление многих событий. Мы находимся в выгодном положении, перестав ожидать что-либо от устоявшихся действий, устоявшихся людей, устоявшихся организаций».

Не так уж легко находиться в изгнании в мире, который меняется. Если и была какая иная цель, кроме безумия и самоубийства – изоляция, особенно изоляция группы, то все шло к тому. В поисках изоляции ЛИ не организовывал коммуну в деревне, не отсиживались в квартире чьих-то родителей, как студенты маоисты в фильме Годара 1967 года «Китаянка», который должен был получить название «Как я провел летние каникулы». Вместо этого, в поисках dérive, этой «техники бесцельного смещения», группа слонялась по улицам в толпе других прохожих. «Спектакль перманентен», писал Дебор в I.L. №2; Париж Османа был городом, возведенном на спектакле, так что Дебор с остальными восприняли его как образ, который они могут исказить, образ, который можно подвергнуть détournement. Бродя по улицам по двое, по трое или в одиночку, выискивая городские «микроклиматы», его необозначенные зоны ощущений, они пытались услышать свои собственные голоса, манящие из-за закрытых дверей, поймать ртом эхо тупика.

ЛЕТТРИСТСКИЙ ИНТЕРНАЦИОНАЛ
moholy-nagy
[info]gileec
<---Леттристский Интернационал (первый слева - Ги Дебор, второй слева - Иван Щеглов)

Леттристский Интернационал обладал идеей: «… Новая идея в Европе» назывался манифест от 3 августа 1953 года, берущий начало во фразе Сен-Жюста, которую он сказал, делая доклад перед Национальным Конвентом 13 вантоза, год II – 3 марта 1794 года. «Счастье это новая идея в Европе», сказал Сен-Жюст. «Досуг – говорили Мишель Бернштейн, Андре-Франк Конор, Мохамед Даху, Ги-Эрнест Дебор, Жак Филлон, Вера и Жиль Ж. Вольман в седьмом выпуске бюллетеня Леттристского Интернационала «Потлач» - это насущный революционный вопрос».

В любом случае, экономические запреты и их этические последствия вскоре будут сведены к нулю и замещены. Организация досуга – организация свободы множества людей, все меньше времени посвящающих себя работе – почти необходимость, как для капиталистических государств, так и для их марксистских приемников. Везде досуг ограничен обязательным позором стадионов и телевизионных программ.
Более всего по этой причине мы должны разоблачить навязанные нам аморальные обстоятельства: эту ситуацию нищеты.
Проведя несколько лет, ничего не делая - в общепринятом понимании этих слов – мы можем говорить о нашем социальном положении как об авангарде, потому что в обществе, до сих пор временно основывающемся на производстве, мы нашли возможность серьезно посвятить себя одному лишь досугу.
Если этот вопрос не будет открыто поставлен до коллапса существующей экономической системы, перемены будут выглядеть не более чем дурацкой шуткой. Новое общество, снова преследующее цели старого общества, не осознающее и не обремененное новой страстью – это настоящая утопия социализма.
Лишь одна задача кажется нам достойной рассмотрения: всестороннее усовершенствование развлечений.
Приключения происходят лишь с тем, кто ищет этих приключений.
Конструирование ситуаций станет продолжающимся осуществлением великой игры: игры, которую выберут сами игроки: калейдоскоп положений и конфликтов ради избавления от ролей в круглосуточной трагедии. Мы перестанем нуждаться во времени для того, чтобы жить.
Такой синтез совместит критику поведения, притягательность городского устройства, освоение окружающей среды и взаиморасположение.
Нам известны начальные принципы…


Теория анти-экономики Леттристского Интернационала следовала за страницей «Лучших новостей недели», регулярной рубрики «Потлача»:

Вашингтон, 29 июля: В речи, посвященной религиозному собранию, вице-президент США Ричард Никсон заявил, что он убежден: те, кто воображают, что «полная чаша риса» сможет уберечь народы Азии от поворота к коммунизму, «серьезно ошибаются».
«Экономическое благосостояние очень важно, - продолжает вице-президент – но заявления о том, что нам удастся переманить народы Азии на нашу сторону, просто повысив их уровень жизни, являются ложью и кощунством. Это гордые народы с многовековой культурой».


Так Ричард Никсон добавил свой голос в нарастающий хор Леттристского Интернационала.

ПРОБЛЕМА
moholy-nagy
[info]gileec
Проблема истоков в культуре – мнимая. Любая новая манифестация в культуре переписывает прошлое, превращает давних maudits (фр.- проклятый, окаянный) в новых героев, а давних героев – в тех, кто никогда не рождался на свет. Новые действующие лица ищут в мусоре прошлого своих предтеч, потому что родословная означает законнорожденность, а новшества подвергаются сомнениям – и во все времена забытые деятели восстают из прошлого не как предшественники, а как современники. Для литературной Америки 1920-х это был Герман Мелвилл, для рок-н-ролла 1960-х – блюзмен из 30-х Роберт Джонсон, для Запада энтропийных 1970-х – дотошный немецкий критик Вальтер Беньямин из 20-30-хх гг. В 1976-м и в 1977-м и в последующие годы, знаментательно преобразованные Sex Pistols, это были, пожалуй, дадаисты, леттристы, ситуационисты и всевозможные средневековые еретики.

Но, слушая записи, этого не скажешь. Смотря на то, как некоторые связывают одно с другим и считают это само собой разумеющимся (сверьте факты, на самом деле все не так), я приходил к чему-то, имеющему мало отношения к культурологической генеалогии, к вычерчиванию связующих линий между составляющими историю отрезками. Из тени известных событий выходит маргинальная история, в каждом своем заявлении требующая целого мира немедленно, а затем занимающая свое далекое место в десятичной системе Дьюи. Несмотря на шумовые помехи войн и революций, эта история постоянно отзывается и всякий раз заглушается: она похожа на голос, чья единственная цель - сорваться.

Я пытался проследить за этой историей, но герои рядились в чужие одежды и я оставил попытки разглядеть их в деталях – меня больше интересовали именно те трещины и те мгновения, когда история восстанавливала сорвавшийся голос и что-то затем происходило. Задолго до того, как мне в руки попал "Потлач", я случайно прочитал статью 1954 года о нем в бельгийском нео-сюрреалистическом журнале “Les lẻvres nues”, называвшуюся «Золотая легенда». Анонс гласил: «Этот век знал нескольких великих мятежников. Сегодня они мертвы или остались прихорашиваться перед зеркалом… Повсюду молодежь (как она себя называет) обнаруживает притупленные ножи и неразорвавшиеся бомбы под тридцатилетним слоем праха и развалин; стряхивая пыль с обуви, молодежь бросает их в сторону на все согласной черни, аплодирующей этому елейным смехом». Предвещая, что «Потлачу» известен выход из тупика, автор публикации имел в виду сюрреалистические ножи и дадаистские бомбы. Теперь же мне кажется, что Леттристский Интернационал (всего лишь несколько молодых людей, объединившихся под таким именем на несколько лет в поиске такого развлечения как изменение мира) сами были бомбой, подкопанной в свое время и, спустя десятилетия, разорвавшейся в “Anarchy in the U.K.” и “Holidays in the Sun”.

Такое заявление не является аргументом в пользу того, как именно прошлое становится настоящим, это скорее намек на то, что сплетение «тогда» и «сейчас» - в основе своей загадка. "Потлач" взял «свое название у североамериканских индейцев, среди которых бытовал до-коммерческий оборот предметов обихода, основанный на обмене»; «свободно распространяемые издания разносят ранее не поднимавшиеся требования и проблемы и только их тщательный анализ другими может способствовать взаимному дарению». Эта книга произошла из желания подойти вплотную к музыкальной мощи “Anarchy in the U.K.” и понять ее плодовитость в смысле культуры. Это может быть ключом к пониманию не того, что Sex Pistols брали свое начало в даре Леттристского Интернационала, а того, что они, сами того не сознавая, преподнесли ответный дар – правда, в том виде, который бы ужаснул тех первых (увидь они, как их теории превратились в дешевые товары потребления), и никогда бы не принявших этот дар. И если “Anarchy in the U.K.” извлекла сущность из старой, забытой социальной критики – это интересно. Но если в новом «потлаче» - в диалоге нескольких тысяч песен – “Anarchy in the U.K.” воскресила эту критику – это гораздо больше, чем просто интересно.

Эта история, если это история, не замыкается в своих пределах; нарисовав ее очертания, мне захотелось придать ей форму, так, чтобы каждая часть, каждый голос могли высказывать мнения, даже если люди никогда не слышали друг о друге. Особенно, если так; особенно, если в “Anarchy in the U.K.” двадцатилетний Джонни Роттен перефразировал социальную критику, порожденную людьми, о которых он не имел ни малейшего понятия. Кто знал, что еще станет частью истории? Если перестать вглядываться в прошлое и прислушаться к нему, то можно услышать эхо нового разговора. И тогда задачей критика станет подвести к диалогу говоривших и слушавших, не подозревавших о существовании других. И уже здесь работой критика может быть сохранение возможности удивления от того, как развивается этот диалог, и передача этого ощущения другим, потому что жизнь, исполненная сюрпризов, лучше, чем жизнь без таковых.

Мое желание разобраться в тех набросках, с которых я начал, переросло в стремление разобраться в той путанице, причиной которой они стали: понять те зашифрованные высказывания и тайны, так легко сдвигающие камень истории, как заметил марксисткий социолог Анри Лефевр в 1975 году –

В известной степени у той новизны был свой смысл, и он таков, что с самого начала нес в себе радикальное отрицание – Дада, имевший место в цюрихском кафе.

Или вот – ситуационисты в 1963-м: «Мгновение настоящей поэзии превращает все невыплаченные долги истории в игру». Эта ли строчка, думал я, служит нитью к обещанию берлинских дадаистов в 1919 году?

Дада – единственный сберегательный банк, выплачивающий проценты вечно.

Или к очарованию самого известного лозунга Sex Pistols «Нет будущего»? Или к без-будущности непроницаемого выражения лица леттриста Сержа Бернả, когда он позировал для фотосъемки в 1952 году? Или к манифесту Ги-Эрнеста Дебора, напечатанному в том же скромном томике, где и портрет Бернả: «искусством будущего станет или ниспровержение ситуаций, или ничто»? Или хвастовству ситуационистов в 1964-м:

Пока сегодня отовсюду раздается беспомощная болтовня о запоздалом проекте «вступления в двадцатый век», мы полагаем, что настал момент положить конец убитому времени, тянущемуся весь этот век, и тем же ударом закончить эру Христианства. Здесь, так же, как и везде, идет речь о переходе границ системы мер. И самое лучшее, что мы можем сейчас сделать – это выйти вон из двадцатого века.

Мы уже вышли далеко за пределы поп-песни – но и поп-песня предполагает большой путь от “I am an antichrist”. Мы подошли к той точке, где обращение к рок-н-роллу не даст нам ничего сверхнового, хотя, в конечном итоге, это самая настоящая рок-н-ролльная история. Настоящие загадки не могут быть разгаданы, но они могут превратиться в еще более захватывающие тайны.

СВЯЗИ
moholy-nagy
[info]gileec
Связи между Sex Pistols, дада и так торжественно названным Ситуационистским Интернационалом, да и еще к тому же – с забытыми ересями, вовсе не моя выдумка. В то время расцвета лондонского панка трудно было отыскать статью, где в названии не фигурировало бы «дада»: панк и был «вроде дада» - так говорили все, но никто не объяснял, почему, оставляя самому об этом догадываться. Упоминания о якобы вовлеченности Малькольма Макларена в мифический Ситуационистский Интернационал появлялись тут и там в британской поп-прессе, но это было из разряда «за что купил – за то и продаю».

И до сих пор это остается интригующим – даже если б «дада» для меня оставался лишь словом, смутно напоминавшем о некоем художественном движении - Париж в золотые двадцатые? – что-то вроде того – и даже, если бы мне ничего не было известно о Ситуационистском Интернационале. И так я пошел на ощупь, но чем больше находил, тем меньше понимал. Разные люди видели эти связи, но дальше не шли, в то время как мои поползновения носили меня от каталожных карточек в университетской библиотеке в Беркли до здания в Цюрихе, где когда-то располагалось «Кабаре Вольтер»; от богемной квартирки Жиля Вольмана до прицерковного домика семнадцатого века на юге Англии (Мишель Бернштейн); от наркоманского притона (Александр Трокки) – обратно к полкам с книгами, стоявшими там уже лет эдак тридцать. Я просматривал микрофильмы о времени моего детства, и до чего странно было листать старые газеты, чтобы сверить даты и заодно сверять их с воспоминаниями о себе тогдашнем, отвлекаться на рекламные объявления, такие топорные и незамысловатые – в духе времени; и чувствовать, что, да, прошлое – это другая страна, интересная для посещения, но жить бы там тебе не хотелось; случайно наткнуться на новость о свержении правительства Арбенса в Гватемале, читать известия о смерти - эти дешевые пародии ЦРУшной дезинформации, а потом заглянуть в сегодняшнюю газету и прочитать: спустя тридцать лет после увековечивания Арбенса в микрофильме, в газетах за 1984 год пишут, что лица тех, кто под дулом ружья был признан неблагонадежным, а затем повешен на дереве, закоченели до состояния масок. Время не стоит на месте.

В моих разысканиях не было ничего героического; некоторые книги заслуживают того, чтобы их не трогали еще тридцать лет. Это было скорее игрой, чем чем-то еще; как раз той чесоткой, заставляющей чесаться: погоней за настоящей историей, поиском нелогичного заключения и того удовольствия, которое лишь этот нелогичное заключение может доставить. Научное исследование позволяет времени пойти назад, устремиться вперед или заставить его остановиться. Спустя два года и десять тысяч миль я уже держал в руках первые выпуски Potlach, журнала Леттристского Интернационала, выходившего в Париже в середине 50-х; на его отпечатанных на мимеографе страницах «критика архитектуры» представлялась как ключ к критике жизни. Названный здесь “M. Sing-Sing” великий архитектор Ле Корбюзье осуждался как «строитель трущоб». Его «Лучезарный город» был осужден как авторитарный эксперимент социальной инженерии, как лабиринт «вертикального гетто» и многоэтажных «моргов»: подлинная сущность провозглашенных Ле Корбюзье «машин для жизни» была раскрыта в одном из «Потлачей» как «дома для машин». «Декорации определяют игру, - говорил ЛИ – мы построим дома страсти». С манией величия, трудно сопоставимой с этими грязными машинописными копиями, ЛИ писал слова, которые “Anarchy in the U.K.” затем вложит в уста Бобу Гелдофу – догадаться об этом несложно. Но, помня о своем путешествии в Гватемалу в комнате для просмотра микрофильмов, я размышлял, как может быть связано с историей Sex Pistols то, что летом 1954 года авторы «Потлача» (Жиль Вольман, Мишель Бернштейн и другие четверо) назвали ЦРУшное свержение Арбенса главным социальным фактом; подспудно, как метафора, речь шла о «старом мире», который они собирались уничтожить, и о «новой цивилизации», что собирались строить.

Это были провидческие версии последующих новостей: «Потлач» призвал с гильотины Сен-Жюста вынести «приговор до суда» отстранению от власти Арбенса и вооружить гватемальских рабочих против государственного переворота («те, кто совершают революцию наполовину, только роют себе могилу») – плюс невразумительные отсылки к французским еретикам Катарам из тринадцатого века вкупе с последними открытиями в области физики элементарных частиц. Здесь также прозвучали первые ноты часто воспроизводимой ситуационистской темы: идеи «отпуска» как замкнутой системы отчуждения и власти, символа ложных чаяний современной жизни – предпосылка того, что CLUB MED – ДЕШЕВЫЙ ОТПУСК ЗА ЧУЖОЙ СЧЕТ превратится в граффити в мае 68-го, а затем перекочует в “Holidays in the Sun”. «Следом за Испанией и Грецией, Гватемала так же имеет возможность считать себя страной, благоприятной для туризма, - дерзко писал ЛИ, отмечая, что расстрельные отряды нового правительства уже проводят зачистки на улицах Гватемалы Сити - однажды мы надеемся совершить путешествие».

Home